Литмир - Электронная Библиотека

На вечер 11 марта 1938 года я договорилась о встрече с одним другом в кафе «Биржа». Где-то в глубине бормотало радио, на которое мы не обращали особого внимания, пока за несколько минут до восьми не прервали передачу. «Я констатирую перед миром…» Это была прощальная речь Шушнига[41]. Избегать насилия, ни в коем случае не проливать немецкую кровь, слово немца, искреннее желание и Господь Бог защити Австрию. Совсем обалдевшие, мы вышли из кафе. Ринг был уже перекрыт мотками колючей проволоки. Той же ночью я проводила мать в кафе «Херренхоф», в танцевальный погребок, где она хотела предупредить своих друзей-евреев. Пожарные как раз занимались тем, что срывали транспаранты Отечественного фронта, призывавшие сказать на плебисците свое «да» Австрии. На углу Шоттенгассе нам навстречу шел темноволосый мужчина в очках, с довольно крупным носом, на него вдруг набросился нацист с повязкой на рукаве, — ах ты, жид, ну я тебе сейчас покажу — и ударил его по лицу, так что очки отлетели в сторону. Тут темноволосый схватил обидчика за галстук, съездил ему слева и справа по морде и совершенно спокойно произнес: «Я не еврей и не жид, но за пощечину, которую ты хотел залепить еврею, я тебе возвращаю две». Он наклонился за очками, надел их и не спеша пошел дальше.

На следующее утро я пошла в школу. На углу Рауэнштайнгассе, оцепленного штурмовиками, уже собрались ученики. Было объявлено, что торговая школа закрывается, потому что ее владельцы, братья Аллина, евреи. Полтора часа мы протоптались в растерянности, потом разошлись по домам. В витрине кондитерской Лемана на Грабене висела табличка. — «Евреям и собакам вход воспрещен», неподалеку на брусчатке я увидела стоявших на коленях евреев, а рядом смеющихся, улюлюкающих прохожих, которые заставили их оттирать зубными щетками крест рыцарей Тевтонского ордена. В тот же день в нашу квартиру позвонили, на пороге стоял такой же тип со свастикой на рукаве и требовал «поганого жида» Курта Розенфельда, то есть моего отчима, на что мать с холодной улыбкой ответила: «Вам придется потрудиться сходить на Центральное кладбище, четвертые ворота, он там лежит с тридцать первого года».

На верхнем этаже жил человек, подновлявший ковры, некий Тезар. Жившему напротив Грайслеру он всего лишь пару недель назад хвастал, что вооружен на все случаи своими тремя партбилетами — социал-демократическим, социал-христианским и билетом нелегальных нацистов; теперь он был занят тем, что тащил из квартиры Вассерманов на втором этаже украшения, столовое серебро и настенные часы. К нашему счастью, один из братьев моей матери был солдатом вермахта и вошел с немецкими частями, осуществлявшими аншлюс, в Вену, через четыре дня он стал у нас на квартиру, что произвело в доме должное впечатление. Дядя Альфред пришел в ужас от местных бесчинств, превосходивших по жестокости все виденное им в Германии. С тобой ничего не случится, сказал он моей матери, но отец Дагмар — еврей. За пределами Вены, в рейхе, под защитой семьи, ей на первое время будет надежнее.

Когда он снова покидал Вену на своем мотоцикле, я поехала вместе с ним в коляске, замаскировавшись шинелью и кепи. Два года я проработала без каких бы то ни было претензий ко мне в Дрездене на фабрике по пошиву платьев, потом была все же переведена на принудительную работу в закрытый еврейский цех, меня обязали носить еврейскую звезду и переехать в место проживания евреев. Сотрудник гестапо, который постоянно шпионил за мной, предупредил, что я должна отказаться от любых контактов с мужчинами как еврейского, так и арийского происхождения. Я этого не соблюдала. Но роковую роль в моей судьбе сыграла хозяйка квартиры, дочь которой работала вместе со мной. На допросе в гестапо она выдала, что я разговаривала со своей матерью по телефону-автомату, что мне как полуеврейке было строжайше запрещено. В августе 1942 года меня также вызвали в гестапо. Моего дядю, который провожал меня в своей форме солдата вермахта, заверили, что меня задержат всего на одну неделю. Камера в гестаповской тюрьме быстро заполнялась, об освобождении не было больше и речи. Однажды ночью в конце сентября меня вызвали подписать приказ о моем аресте. Я оказалась сначала на Берлин-Александерплац, потом в Равенсбрюке. Через три дня оттуда уходил большой эшелон с евреями.

Это был обычный пассажирский поезд, двери были заперты, а в обоих концах вагона находились эсэсовцы. Мы ехали по равнине, казавшейся мне мрачной и голой, на какой-то станции, где пополнялись запасы воды, сквозь скрип сапог конвоиров послышались польские голоса, и вдруг было произнесено главное, ключевое, слово. Его значение дошло до меня лишь по прибытии, когда ранним утром, между четырьмя и пятью часами, нас загоняли с цепными собаками на обнесенную колючей проволокой территорию.

Мы должны были выстроиться в шеренгу, перед нами стояли эсэсовцы, среди них был один верзила под два метра ростом, за ними бараки и домишки, а между бараками и перед ними, словно тени, блуждали фигуры с обритыми головами, мужской лагерь, подумала я, они привезли нас в мужской лагерь, постепенно светало, и я все больше слабела, держись, сейчас будет команда «вольно», и вдруг из серо-белесого тумана проступила гора высотой почти с один из этих бараков, гора состояла из хвороста, странно, откуда столько веток, серый туман рассеялся, и я увидела, что в куче хвороста что-то шевелится, там что-то движется, шепчу я, а у девушки рядом со мной дрожат губы, тихо так, а потом я вижу, хворост, ветки — это гора трупов, иссохшие, сучковатые скелеты, сложенные в кучу, нет, набросанные друг на друга, но все уже мертвые, и ничего не шевелится.

— Давай, давай, пошевеливайтесь! — кричали эсэсовцы, когда наш эшелон прибыл на местный вокзал, спустя шестнадцать месяцев после приезда Руди. Было совершенно темно, глубокая ночь, к тому же полное затемнение. Быстрым шагом они погнали нас к лагерю, где заперли в тогда еще недостроенном приемнике с внешней стороны каменной стены. Лишь на рассвете мы прошли через входные ворота. Первое помещение — душ, стрижка, регистрация. Взять арестантскую одежду, сунуть ноги в деревянные башмаки. Превращение из врага народа в номер такой-то.

Было бы неверно предположить, что мы сразу осознали весь ужас происходящего. Хотя такими уж наивными мы тоже не были и приблизительно представляли, что творилось в концлагерях. Я это знал еще с тридцать третьего года, когда читал в австрийских газетах о замученных до смерти или убитых людях, о которых официально сообщалось: застрелен при попытке к бегству. (Однако о любимом развлечении эсэсовцев — снимать перед каждым из них шапку — мне еще было неведомо.) Я также знал, что заключенных, пытавшихся бежать, вешали. (Однако про обречение на голодную смерть в стоячем карцере, выстрелы в затылок у «черной стенки», «качели Богера» на допросах мы еще ничего не знали.) По-моему, об уничтожении евреев я услышал еще во время транспортировки в лагерь. Кто-то из заключенных утверждал, что об этом говорил Томас Манн по американскому радио. Но, может, память изменяет мне, я не слишком доверяю ей: пережитое и услышанное наслаиваются друг на друга, не придерживаясь никакой очередности, подчиняясь не хронологии, а временам года. Так, например, день, который всегда всплывает в моей памяти, когда я думаю о Руди Фримеле, запомнился мне как типичный День Всех Святых: холодный и серый, с голыми ветками, одинокими снежинками. Тогда, во всяком случае, ужас мой еще не был безграничным. Лишь постепенно я узнавал, куда попал.

Первые дни мы провели в карантинном бараке. Несколько политзаключенных использовали любой предлог, чтобы завязать с нами контакт. От них я впервые услышал о существовании газовых камер. Я был готов к побоям, избиению ногами, к виселице. Но не к этому. Вторично ужас обуял меня, когда я узнал: эсэсовцы делают заключенным смертельные инъекции. Вводят фенол. Впрочем, по своим размерам Аушвиц был гораздо больше, чем мы могли вообразить. Основной лагерь, в котором оказался я, а до меня Руди Фримель, относился, по официальной градации, к лагерям первой ступени. То есть он не был лагерем массового уничтожения, в отличие, скажем, от Биркенау. Если ты был так называемым арийцем, ты вполне мог, если повезет, выжить в Аушвице I. Кроме того, мы были привилегированной кастой; будучи имперскими немцами, то есть подданными рейха, мы находились на самом верху нацистской «табели о рангах», выше чехов и западных европейцев, французов и бельгийцев, у которых, в свою очередь, было больше шансов на выживание, чем у югославов, поляков и тем более русских. Нам было разрешено получать письма и даже посылки. Мы понимали, что орали эсэсовцы. Нам шло на пользу, если звук наших голосов напоминал им детство. Важным моментом была также сплоченность политзаключенных. Когда меня привезли сюда, к движению Сопротивления, «боевой группе Аушвиц», как мы ее называли, уже присоединились представители разных национальностей, а не только поляки и австрийцы, как вначале. Мы встречались в четвертом блоке, в закутке под лестницей в подвал, где хранились ведра, щетки и половые тряпки. Уже одно то, что политические могли подойти к заключенному, научить его, как себя вести, могло спасти человеческую жизнь. Я попал в Аушвиц студентом-юристом. Еще в карантинном блоке один эстет-график из Вены надоумил меня указать в качестве профессии на комиссии, распределяющей по рабочим командам, что я не студент, а художник и маляр. При этом я за всю свою жизнь ни разу не держал в руке кисти. Ну и что, заметил он, ты это быстро освоишь, а если и нет, никто не заметит. Благодаря этому меня определили в хорошую команду, мне не пришлось работать на морозе на воздухе, я мог свободнее передвигаться и вскоре научился доставать бритвенные лезвия или катушки ниток, которые можно было выменять на носки или кубики маргарина, и в глазах эсэсовцев я считался специалистом, жизнь которого дороже, чем большинства остальных.

вернуться

41

Курт Шушниг (1897–1977) — канцлер Австрии, правительство которого заключило с фашистской Германией соглашение, ускорившее аншлюс.

24
{"b":"538427","o":1}