Я прошел абсолютно через все мучения еврейского подростка, описанные в папином романе «Жизнь Александра Зильбера». Но мой первый сознательный выбор был националистическим. Выход для себя я видел только в Израиле. Я набрался сионистской пропаганды, выучил в подполье иврит и собирался стать офицером ЦАХАЛа. И стал бы, если бы не отказ, из-за которого я попал в Израиль уже слишком взрослым для офицерских курсов.
Сегодня у меня, разумеется, совсем другой взгляд на вещи. Я знаю, что у каждого народа есть совершенно подонские страницы в истории; я служил оккупантом; мне приходилось стесняться того, что я еврей, не потому, что обижали меня, а потому, что это я принадлежал к лагерю сильных, обижающих слабых. И сегодня я вообще отказываюсь оперировать термином «народ». Сегодня моя родина — Интернациональная Сеть. Есть люди и есть искусство. Это — самое интересное. Размениваться на какую бы то ни было идеологию я считаю пустой тратой становящегося все более драгоценным времени. Но, чтобы до этого дойти, нужно было стоять на плечах гигантов. Нужно было, чтобы папа родил и воспитал меня евреем. Преемственность дает мощный фундамент. А прожив почти полвека, начинаешь чувствовать движение потока истории. Папин дедушка, то есть мой прадедушка, так пронзительно описанный в романе, говорил: «Я знал времена, когда в соль подсыпали сахар, и времена, когда в сахар подсыпали соль». Когда-то эта фраза слышалась мне сказочной, фантастической. Но сегодня и я уже познал чехарду времен.
Советская власть казалась вечной. Клеветнические статейки на тему, доживет ли СССР до какого-нибудь там года, воспринимались как смелая игра ума и wishful thinking[7]. Про Америку было так и непонятно, существует она на самом деле или ее выдумали большевики, чтобы пугать народ.
Свобода пришла в виде анархии, и мир вокруг стал похож на школу, в которой заболели все учителя. Пьяный воздух кружил и кружил профессору Плейшнеру голову. Жизнь становилась все веселее. Это было по-настоящему счастливое время. Папу начали печатать, и нарасхват. Я зарабатывал сумасшедшие деньги частными уроками: иврит — сионистам, английский — отъезжантам, итальянский — проституткам. Брат влюбился в девушку из Бостона. Первая попытка подачи документов в американском посольстве не удалась, потому что в графе «цвет кожи» брат записал: «светло-оранжевый». Но со второй попытки он получил разрешение. Я же наблюдал падение Берлинской стены и расстрел супругов Чаушеску уже из Иерусалима.
Израиль был сказкой, которой мне хватит на много лет. А вначале вообще каждый день приносил столько нового, сколько не приносил даже в детстве. Стряхивая прах рабского прошлого и шагая навстречу новой судьбе, я сменил ненавистную галутную фамилию, оставив от нее воспоминание из трех согласных. Папа прислал письмо.
Это был гневный памфлет, в котором папа метал молнии, клеймил меня предателем рода, подробно разбирал и едко высмеивал возможные мотивы моего мерзкого поступка, апеллировал к моим совести и вкусу, увещевал и призывал одуматься. На трех машинописных страницах. На четвертой я прочел: «Мой любимый, мой светлый Арканчик! Ради Бога извини и не обращай внимания на это стариковское ворчание! Просто мы с Сашей Лайко[8] вчера изрядно поддали, и что-то на меня нашло. Делай, как тебе удобно и правильно. Главное, чтобы ты был счастлив».
Никто не знает, почему мой папа покончил с собой. Он был человеком очень крепкого душевного здоровья. Вероятные причины — бытовые, творческие, личные — не выглядят убедительными ни по отдельности, ни даже все вместе. Остается только одно объяснение: Маяковский.
Чтобы гибнуть, рождаются не только офицеры, писатели тоже. У литературы есть известная способность к осуществлению. Придуманные герои и даже персонажи приобретают собственную волю и пользуются серьезным влиянием на автора. Это тем более верно, когда героем взят реальный человек. Тему Маяковского папа вынашивал долгие годы, и не зря я плакал ребенком под его страшным портретом. Свою лучшую, свою самую блестящую книгу папа написал о нем[9]. После этого он начал чувствовать, что приобретает его черты. Я знаю, он мне рассказывал.
Последний раз мы виделись зимой девяносто второго. Погостив в Израиле, папа возвращался в Москву. Самолет у него был с Кипра, я провожал его в хайфском порту. Мы попрощались, обнялись, папа уже почти ступил на эскалатор, но вдруг вспомнил, остановился, сунул руку в карман пальто, достал и высыпал мне в ладонь пригоршню больше не нужных ему шекелей.