Сбежать из темницы оказалось подозрительно легко. Навстречу Инге сквозь вездесущий ветер цокала на каблуках Нелли. Она шла просто потому, что решила в кои-то веки пройти мимо вскормивших ее пустенькой манкой стен, она тоже прошла училище и прочие круги ада, и в результате запоздалый дар божий проявился: Нелли – гениальный преподаватель. Роды вопреки призванию ей только помогли, после них она поняла, что сцена ее уже не полюбит; разве что пара-тройка характерных ролей осталась на память.
Нелли, привыкшая знать, где что лежит и куда кто движется, конечно, углядела хилую фигурку, «выстрелившую» в глухой переулок в неурочный час. Слезки на колесках, глаза серые, серебряные, потерянные, и путь неверный держит дитя к вокзалу, к пирожкам из собачьей плоти и кофейным помоям цвета прибалтийских унитазов, как раз вошедших в моду. Хочет дитя сбежать со своей каторги. Как это все было знакомо старушке Нелли! Она взяла Ингу за руку, не спрашивая. По теплу этой руки уже узнала все, кроме разве что нескольких анкетных строчек. Потому Нелли не спрашивала, а утверждала, и так Инга впервые повстречалась с логикой.
– Если мама приедет сама, то незачем ехать к ней.
– А если не приедет… – выдавила запретное паническое подозрение Инга.
– А если не приедет – тем более, – с жесткой веселостью ответила Нелли. – Тебя же просто отправят обратно! Сделай так, чтоб маме очень-очень захотелось быть с тобой, будь такой умницей, такой старательной, чтоб она спохватилась: боже мой, у меня такая девочка замечательная, а я все не еду к ней и не еду! И тогда все само случится…
Нелли старалась не осуждать. Сколько раз отчаяние Инги упиралось в ее рассудительную толерантность. «Мы не знаем ее обстоятельств…» Она считала, что есть вещи, о которых не нужно думать. В конце концов Инга с этим согласилась. В конце концов все с этим соглашаются, иначе мир разорвало бы от боли. Нелли тихонько шептала иногда: «Приходи сегодня ко мне, будем лопать торт. Ты никогда не потолстеешь. Ты не умеешь…» Это означало: сегодня я побуду твоей мамой, Инга, прости, что я не могу быть ею всегда, я – учительница, я каждый день должна бросать тебя за борт, иначе у нас ничего не выйдет. У Инги сразу едкие слезы скапливались в носу – то ли от благодарности, то ли от жалости к себе. Загадка мира оставалась непостижимой: почему другие не платят за то, чтобы родители остались с ними навсегда, и почему Инга платит, платит, платит – все умница и умница, – а маме все мало…
Потом Нелли, чуравшаяся сантиментов, скажет, что просто разглядела в малокровной девочке национальную идею, а вовсе не материнский инстинкт взыграл! В Китае туристам подавай пагоды, в Париже – Нотр-Дам, в Венеции – гондолы, а у нас – филигранно оформленные страдания, душу раненую и чистую. Разве есть великие балеты со счастливым концом?! Даже «Лебединое озеро» с его торжественной развязкой – разве оставляет оно вздох облегчения? Нет, только привкус печали, несмотря на спасенную лебединую принцессу, к тому же черная злодейка Одиллия так часто затмевает лебединые красоты непорочности.
Нелли виднее, она мастер. Собранная, стремительная дамочка в джинсах. Единственная из преподавательской касты. Джинсы, туфли на коренастом каблучке, черная облегающая водолазка на маленьком вертлявом торсе. Морщинки ехидства у рта, являющие вечную готовность урезонить. Инге с ней было легко и, как следствие закона равновесия, иногда невыносимо.
Ингу Нелли пригрела и пестовала с той самой их промозглой встречи. С тех пор два раза в неделю Нелли брала «ребенка» в свою группу. Не столько повторять за старшими, сколько смотреть, пропитываться, мечтать… Нелли поймала верный возраст – любое чадо завораживает ритм действия, не важно – репетиции ли, парадного выхода, пересудов, сплетен, украдкой пойманной брани, болтовни курящих на лестнице. Вопреки всей педагогике Нелли умеренно развращала учениц.
– Знай, многое позволено, если ты ас… только не подлость…
Трогательно: Нелли непоколебимо считала, что с гением несовместимо злодейство, ибо оно – суета, а большие корабли не суетятся. Злодейство – нет, но мелким порокам можно и должно попустительствовать.
Насчет совместимости гения и страданий – то и вовсе была Неллина любимая философия. Нет постулата, что муки взращивают дарование, но покажите мне дарование без мук. Кто может станцевать смерть? Тот, кто умирал. Кто станцует потерю? Тот, кто терял. И далее по длинному перечню превратностей и метаморфоз…
– А «Дон Кихот», ты спросишь? Только тот, кто падал глубоко и страшно, может оценить каждую пушиночку радости и раскроить эту пушинку на три акта… «Дон Кихот» – просто квинтэссенция радости жизни, а кто, как не намаявшийся, воплощает ее и лелеет. Воистину говорю тебе: не выпьешь свою чашу печали, пронесут ее мимо – не поднимешься на вершину. – Так Нелли проповедовала и, вместо аминь, добавляла тихо: – Тебе повезло, дурочка моя. Дитя без матери – оно уже все в жизни попробовало. В сущности, ничего острее уже быть не может.
Она рассказывала Инге, что училища всегда охотнее брали детдомовских. Деньгами пахли сиротки. Вот она, буржуазия в манто, выпрыгивает на снежок в лодочках и быстрее в театр. Что им здесь надо? Очиститься, слезу умиления пустить или раскаяния, они же на балет, как в церковь. Это у нас «Лебединое озеро» для траура на телевидении, а фирмачи понимают, что к чему. Только им нужен натуральный продукт. Как Достоевский. Никаких рафинированных примадонн, таких и у них полно. Но ведь Жизель – деревенская девушка, обманутая принцем! Вот они и жаждут взаправдашних деревенских девочек, обманутых, босых… Таких куда меньше, чем кажется…
Намекала, что Инга – одна из немногих. Ингу мутило от этих выкладок. Она знать ничего не хотела про буржуазию! Она хотела обратно в помойную яму, в детдом – там родные рожи в зеленке уж точно не ждут от Инги никаких достижений. Матери – той, как подозревала умневшая Инга, тоже ничего от дочери не нужно, но жизнь теперь так устроилась, что усомниться в Неллиных словах было невозможно. Иначе – катастрофа! Пуанты, пачки, плие, батманы, прокрустовы позиции, танцевальная азбука ненавистна, а тут еще нет-нет да и подкосят пропедевтикой вроде того, что ах, знали бы вы, касатики, как все эти экзерсисы далеки от истинного танца! Танец к ним не имеет никакого отношения…
Бог ты мой, тогда на кой вся эта вымученная красота, в которую Инга медленно вписывалась? Она видела утром перед умывальником в куске мутной амальгамы лицо классической ученицы-балеринки. Хищная атмосфера театра, обволакивая ее со всех сторон, смывала индивидуальность, дабы сварганить себе удобную заготовку для перевоплощений. Инга сопротивлялась обращению, как могла, твердила свою привычную мантру: скоро, скоро меня здесь не будет, вот, я же стараюсь до слез, лишь бы оказаться умницей, и, значит, в конце концов, окажусь… и мама приедет.
Нелли никогда не врала – и мама приехала. Навестить… Еще тогда, после самого тяжелого полугодия, когда казалось, что город этот – сплошной перешеек между осенью и зимой. Приехала мама – и Инге пришлось повзрослеть очередным рывком. Те же обещания: «Потерпи… через полгодика… детонька, киска…» Но даже шок, уходящий как ток сквозь коленки и пятки в землю, не спасает от здравого смысла, от того, что полгодика или год – это уже навсегда.
– У тебя завелась новая семья? – решила идти Инга напролом.
Мать заикнулась от возмущения.
По правде сказать, нашарила Инга тогда у матушки в сумке письмо. Вместо обратного адреса – угловатая аристократическая загогулина росписи. Даже настроенная всецело на поиск тайной жизни и опасных связей, Инга не сумела признаться себе, что это письмо от мужчины, на которого не стоило полагаться. Зачем тогда прикатила? Инга сама перед собой сделала вид, что не поняла. Не смогла капитулировать перед житейской мудростью интернатских, согласиться с тем, что… ищите мужчину! Инга размазала догадку на годы. Потом даже сочла ее смягчающей вину деталью: мать все-таки надеялась – ПО ПРАВДЕ! – переехать сюда. А когда не вышло – оставила Ингу здесь, словно последний крючок в мякоти сомнительной удачи.