Я не уловила момента, в который стала женщиной. Даже не почувствовала в себе ничего чужеродного. Просто когда лежавшее на мне тело вдруг задергалось туда-сюда все быстрее, я елозила вместе с ним, точно нас что-то соединяло. Потом тело напряглось, дернулось еще пару раз и вдруг обмякло, отяжелело, сделалось неподвижным, и в воздухе запахло потом. Еще через несколько секунд невидимый человек поднялся с меня; на мое колено пролилось что-то горячее, но мне и это было все равно. Ноги мои отпустили, но я не шевельнулась – меня разбила незнакомая блаженная усталость, мне не хотелось ее нарушать.
Около меня принялись спорить, вполголоса и невнятно – я не разобрала, о чем именно, так как повязка сдавила мне уши, а слова были незнакомыми. Женские голоса что-то требовали, повторяя «четвертак» и «целка», им возражал мужской, твердя в ответ «водяра» и «червонец». Потом они несколько раз перекинули между собой слово «кровь», затем кто-то грубо ощупал меня между ног, больно зацепляя растущие там волосы, но меня это не тронуло. Наконец они о чем-то договорились и ушли, больше обо мне не тревожась. Видно, решили, что я отключилась полностью и уснула.
А я… Я лежала, переживая сладчайшие секунды; мною владело блаженство высшей точки опьянения. Я напрочь забыла о том, что только что со мною происходило; я даже не колыхалась на волнах – я летела, распавшись на атомы, сквозь черную беспредельность космоса, и в моих закрытых, все еще стянутых повязкой глазах вспыхивали и проплывали мимо зеленые, красные, золотые шары-звезды… Потом я вдруг почувствовала тошноту и приподнялась, опершись на пол. Сорвала тряпку головы и обнаружила, что сижу на мокром ватнике все в том же закутке гардероба, куда меня, очевидно, просто привезли обратно. Я поднялась, ухватившись за швабру – из меня тотчас что-то полилось, но я не обратила внимания – обдернулась и застегнулась.
Меня только что изнасиловали; в тесной каморке все еще стоял едкий дух чужого пота и еще чего-то, незнакомого, теплого и отвратительного до тошноты – но мне это было безразлично, точно касалось кого угодно, кроме меня. Я выбралась на лестницу и побрела по школе. При каждом шаге внутри меня хлюпало и что-то продолжало вытекать наружу откуда-то между ног, где стало совсем уже мокро и липко, но я все-таки притащилась обратно в спортзал и даже протопталась целый танец с одним из наших парней – крепко прижавшись к нему, повиснув на его шее, потому что собственные ноги меня уже не держали. Потом вспыхнул свет между танцами, и я вдруг ощутила на себе пристальные взгляды: испуганные, презрительные, восхищенные – всякие. Я сообразила удалиться в туалет, внимательно себя осмотрела и поняла, что надела обратно не все, что с меня сняли, и теперь на моих ногах, уже ниже колен, блестели скользкие потеки. Господи, и как только этого ужаса не заметил никто из учителей… Я кое-как обмылась и обтерлась, потом опять пошла на танцы, словно происшедшего было мне недостаточно. Кто-то из ребят – видимо, хорошо осведомленный в природе вещей – стал приставать ко мне, распознав в моем непотребном виде полную вседозволенность. Меня быстро оттеснили из спортзала в темную физкультурную раздевалку, и там накинулись сразу несколько человек. Кто-то дышал в ухо, кто-то залез под платье и принялся дрожащими пальцами шарить по моему голому животу, кто-то схватился за грудь, пытаясь вытащить ее наружу. Еще немного – и меня изнасиловали бы опять, несколько раз подряд, но парни лезли все вместе, все сразу, пихаясь и отталкивая друг друга; каждый хотел получить меня первым, и они не сумели справиться, и все вышло иначе, чем когда деловые девицы разложили меня по полу. Я отбилась, сбросила их с себя и выскользнула прочь, поскольку к тому времени мне вдруг стало очень плохо. Космическая легкость улетучилась, тело отяжелело, глаза закрывались – но стоило зажмуриться, как принималась кружиться голова, и к горлу подступала тошнота, и меня прохватывал страх, что я никогда в жизни не стану обратно трезвой и вообще вот-вот умру.
Это был единственный раз в жизни, когда я напилась. Я с трудом отыскала выход из зала, выбралась во двор и там меня наконец вырвало. Я выворачивалась наизнанку, согнувшись глаголом возле угла школьного здания, и думала совершенно по-трезвому: только бы не запачкать платье, только бы не оставить следов! Как ни странно, после этого я сразу почувствовала себя гораздо лучше. В соседнем квартале была колонка, я отыскала ее в темноте, тщательно умылась, а потом медленно направилась домой, мучительно соображая, как все скрыть от бабушки. Ведь у меня не было с собой ключа от квартиры и я не могла явиться незамеченной.
Но все-таки судьба решила не добивать меня сразу: бабушка смотрела телевизор – шел последний, сладчайший и счастливейший год застоя, весь вечер тянулось торжественное заседание из Москвы, – и, отперев мне, поспешила обратно в комнату, оставив меня среди спасительной темноты передней. Я шмыгнула на кухню, схватила нож и картофелину и заперлась в туалете: от мальчишек я раньше слышала, что сырая картошка надежно отбивает любой запах. Потом я торопливо вымылась под душем, выполоскала из себя остатки чужой влаги, затем быстро выпила крепкого чая, издали пожелала бабушке спокойной ночи и спряталась у себя за шкафом. К счастью, бабушке в тот момент было не до меня: она внимательно слушала косноязыкую речь генсека о торжестве социализма на собственной основе и о том все мелочь, лишь бы не было войны. А мне было очень худо от выпитого; слегка ослабший хмель не проходил совсем, и тело мое противно плавало в пустоте, принимая разные формы, но в конце концов я все-таки провалилась в тяжкую духоту сна.
Бабушка так ничего и не заметила. Думаю, совсем не благодаря картошке – утром я сама чувствовала в комнате отвратительный дух перегара; просто-напросто у нее в уме не было следить за мной, подмечать мелочи и принюхиваться. Ведь она даже в страшном сне не увидела бы, что в пору, когда вся страна быстрыми шагами идет к коммунизму, ее восьмиклассница внучка может прийти с первомайского вечера в советской школе без трусов и в стельку пьяная.
Наутро с похмелья страшно болела голова, и вообще мне было так плохо, будто накануне меня отделали дубинками. Я вспомнила все, имевшее место вчера, и поняла, что, кажется, утеряла свою невинность – я знала, именно так назывался в классике факт происшедшего со мною – и отныне живу в совершенно ином качестве. Но как в нем жить?…
Если верить классикам, потерявшие невинность девушки должны горевать и рыдать, обвинять себя в убийстве бога и в конце концов накладывать на себя руки, по крайней мере пытаться это сделать. Понятия бога для меня не существовало – как не было его никогда в нашей воинственно атеистической семье, – плакать, а тем более рыдать я попросту не умела. Попыталась горевать, но ничего не вышло: с одной стороны, похмельный череп готов был расколоться от ворочавшейся внутри боли, и в нем не осталось места мыслям; а с другой, вчерашние события уже подернулись каким-то флером. Я, правда, не знала точно, что такое этот самый флер, но понимала выражение в целом, оно было привычным в классике. Иными словами, все ушло в туман и, честно говоря, я даже не могла ответить себе точно, действительно ли вчера случилось нечто страшное, или мне только спьяну померещилось.
Едва проснувшись – на мое счастье, бабушка ни свет ни заря отправилась за молоком, разбудив меня лязгом дверного замка – я переворошила постель в поисках кровавых следов: ведь когда э т о случается в первый раз, обязательно должна появиться кровь, я знала совершенно точно, слышав не раз обсуждения одноклассниц. Но крови почему-то не обнаружилось даже на платье. Тогда я отправилась в ванную, разделась и принялась исследовать свое опозоренное – не я так считала, а в классике было принято говорить! – тело. Я помнила, как вчера месили мою грудь, как что-то делали между ног. Но ведь я отбилась, вывернулась, ускользнула… Или ускользнула не в первый раз, а во второй? Сегодня я уже не могла четко ответить себе на этот вопрос. Но совершенно точно, что боли не было и следов нигде не осталось. Так, может, мне и в самом деле все прибредилось в пьяной полудреме от переизбытка порнографических журналов – девчонки и о таком говорили. И женщиной я не стала?…