От природы слабый голос настоятеля становился мало-помалу все глуше, так что наконец могло показаться, что он говорит сам с собой. Однако впечатление было обманчиво. Глаза его из-под приспущенных век неотрывно глядели в лицо Дониссану. Первое время оно не обнаруживало никакого волнения, но при последних словах бесстрастность исчезла вдруг, словно с него спала личина.
– Возможно ль? – вскричал Дониссан. – Ужли мы столь несчастны?
Он не кончил начатой мысли, не подкрепил ее ни единым движением. Тоска жестокая, словами не изъяснимая, столь мучительно отобразилась в сем сбивчивом восклицании, в безнадежной покорности застлавшихся мраком очей, что Мену-Сегре почти невольно раскрыл объятия, и Дониссан бросился в них.
Он стоял на коленях у высокого стеганого кресла, припав в детском порыве угловатой, коротко стриженной головой к груди друга своего… Но, по молчаливому уговору, они скоро отстранились друг от друга. Теперь викарий просто стоял на коленях, как подобает кающемуся на исповеди. Волнение настоятеля заметно было лишь по легкой дрожи правой руки, поднятой для благословения.
– Такие речи смущают вас, дитя мое. Но мне хочется, чтобы они вооружили вас, ибо совершенно очевидно, что монашья келья уготована не вам.
Губ его коснулась и тотчас исчезла грустная улыбка.
– Жизнь в монашьей обители, куда вас скоро отправят, будет для вас, несомненно, порою испытаний и тяжкого духовного одиночества. Искус ваш продлится более, чем вы предполагаете.
Он надолго остановил отеческий взгляд, где сквозила мягкая насмешка, на склоненном лице.
– Вы не рождены нравиться, ибо в вас есть то, что люди ненавидят более всего, расчетливой, изощренной ненавистью: умение и желание быть сильным. Нескоро, нет, нескоро оставят они вас в покое.
Помолчав, он продолжал:
– Труд Господа, нас совершенствующего, редко приносит желанные нам плоды. Почти всегда нам кажется, что Дух Святый берется за дело не с того конца, тратит время напрасно. Когда бы кусок железа мог сознавать терпуг, медлительно опиливающий его, о, как бы ярился он, как изнывал от скуки! Но именно так трудится над нами Господь. Житие иных святых представляется нам ужасающе однообразным, подобным бесплодной пустыне.
Он медленно склонил чело, и Дониссан впервые увидел, как две тяжкие слезы скатились из омрачившихся очей настоятеля. Но тут же Мену-Сегре тряхнул головой и промолвил:
– Ну, довольно. Поспешим же, ибо скоро пробьет час, когда я, как принято думать в миру, уже ничем не смогу помочь вам. Поговорим теперь начистоту, со всей определенностью, на какую способны. Чтобы выразить явления сверхъестественные, нет лучшего средства, чем обычный, обиходный язык, употребляемые в повседневной жизни слова. Тут уж наверное рассеется любой обман. Обратимся же к первой вашей встрече. Откуда мне знать, действительно ли вы сошлись лицом к лицу с тем, кого встречаем ежедневно увы, не на повороте дороги, но в нас самих? Какая разница, действительно вы его видели или он просто померещился вам. То, что мирянам кажется событием чрезвычайной важности, для смиренного слуги божьего есть не более, чем второстепенное обстоятельство. Лишь труды ваши могут подтвердить ваш дар прозрения и чистосердечие, одни они представят доказательства в вашу пользу. Оставим это.
Он поправил сбившиеся подушки, отдышался и продолжал тем же странно добродушным голосом:
– Поговорим теперь о втором вашем приключении, представляющемся мне необыкновенно важным. Видите ли, ошибка в ваших умозаключениях может повредить одной из душ, о коих, как вам угодно было выразиться, нам вверено пещись. Я не знаком с дочерью господина Малорти, и мне ничего неизвестно о преступлении, в котором, по вашему мнению, она повинна. Нам предстоит ответить на другие вопросы. Была ли ниспослана сей девице особая милость господня, независимо от того, преступница она или нет? Явились ли вы орудием милости сей? Поймите, поймите же меня!.. В любое мгновение нам может быть внушено произнести необходимо нужное слово, совершить единственно правильный поступок, именно такой, и никакой другой. И вот тогда мы становимся очевидцами истинного воскресения совести. Одно-единственное слово, взгляд, простое пожатие руки – и непреклонная доселе воля подается. Бедные глупцы! Мы воображаем, будто поводырь душ может свершить труд свой, довольствуясь признаниями грешников, пусть даже искренними! Но обстоятельства то и дело мешают исполнению наших намерений, самые красноречивые доводы наши рассыпаются в прах, а те слабенькие козыри, которыми мы располагаем, против нас же и обращаются. Между священником и кающимся всегда стоит незримо третий. Порой он молчит, порою ропщет, а то возвысит вдруг властный голос. Как часто оказываемся мы в положении беспомощного наблюдателя! Здесь не поможет ни тщеславие, ни самонадеянность, ни мудрость опыта! Возможно ль без стеснения сердечного думать, что незримый третий, способный использовать нас, не спросив нашего согласия, постепенно обращет нас в соучастников своих богомерзких деяний? Ежели вы оказались в таком положении, значит, он испытывает вас. Тяжек будет искус ваш, столь тяжек, что вся жизнь ваша станет мукою.
– Знаю, – пролепетал несчастный викарий. – О, как ранят меня речи ваши!
– Знаете? – удивился настоятель. – Откуда?
Дониссан закрыл лицо ладонями, потом, устыдившись, видимо, невольного порыва, отвел руки и промолвил, высоко подняв голову и глядя на бледный день за окном:
– Господь внушил мне, что так указывает мое назначение в мире, что мне должно изгонять Сатану из душ и что я неминуемо лишусь через то вечного покоя, достоинства служителя Бога и самого спасения души.
– Вздор! – с живостью вскричал настоятель. – Не спасет души лишь мятущийся на путях погибели! Там же, где Господь следует за нами, мы можем лишиться мира, но не милости божией.
– Велико заблуждение ваше, – спокойно возразил Дониссан, видимо не замечая, сколь разительно противоречили эти слова обычной его почтительности и смирению. – Мне невозможно усумниться в велении понуждающей меня воли, ниже в судьбине, мне уготованной.
На сей раз в глазах Мену-Сегре зажглась радость исследователя, почувствовавшего вдруг, что решение мучающей его задачи совсем близко.
– Какая же судьба ждет вас, сыне мой?
Викарий слегка пожал плечами.
– Я не собираюсь выпытывать тайну вашу. Некогда я имел бы на нее право, теперь же пути наши расходятся, вы уже не принадлежите мне.
– Не говорите так, – тихо молвил Дониссан, вперивши в старца сумрачный взор. – Где бы я ни был, в какие бы мрачные глубины ни погрузился, даже в руках самого Сатаны я буду помнить вашу доброту.
Внезапно, словно представшие его мысленному взору картины причинили ему мучительное волнение и он хотел бежать от них прочь (а может быть, напротив того, бесстрашно встретить лицом к лицу), Дониссан поднялся с места.
– Так вот какова тайна ваша! – вскричал Мену-Сегре. – Вот какова мнимая заповедь господня! Если я верно понял, вы кощунственно отринули в сердце своем милосердие божественное? Сему ль учил вас? Знайте же, несчастный, вы стали (быть может, давно уже) жертвой, игралищем, слепым орудием в руках того, кого страшитесь более всех!
Как бы в отчаянии и ужасе, старец воздел и опустил руки, но в глазах его горел волевой огонек.
– Я не кощунствовал, – возразил Дониссан. – Я отнюдь не отчаялся в справедливости всеблагого Господа нашего. До последнего мгновения моей жалкой жизни я буду верить, что одной благости Всевышнего довольно, чтобы отпустить грехи и мне, и всем человекам со мною. Но не праздно было мне дано испытать однажды – и сколь чувствительно! – ужасающую мерзость греха, жалкий жребий грешников и могущество беса.
– Когда же… – начал было Мену-Сегре.
Однако будущий святой продолжал, не дав ему договорить, вернее не обращая, по всей видимости, внимания на его слова:
– Я давно уже предчувствовал свою судьбу. Еще не познавши истины, я пребывал в печали. Всякому дано прозреть истину в меру его. Очевидно, люди более ревностные в служении Богу, более просвещенные весьма сильно чувствуют божественный порядок. Что до меня, то с детских лет не столь уповал на славу будущую, сколь скорбел о славе, нами утраченной. (Лицо Дониссана принимало понемногу недоброе выражение, на лбу обозначилась гневная морщина.) Ах, отче, отче мой! Я желал отстранить крест сей, но желал невозможного! Вновь и вновь он ложился на плечи мои. Не будь его, жизнь лишилась бы смысла, ибо в наилучшем среди людей вера остывает тогда, и Господь отмещет его с отвращением. Что сталось бы с нами, в невыразимой скудости нашей, униженными, попранными, оскверненными злейшим врагом нашим, когда бы не чувствовали себя хотя бы оскорбленными! Лукавый не станет вполне владыкою мира, доколе праведным гневом полнятся сердца наши, доколе человек среди человеков восстает на него и бросает ему в лицо: Non Serviam! [1]