Включив лобановский взвод в полковую минометную роту, начальники, коим полагалось бы все как следует обмозговывать, почему-то забыли, что 50-миллиметровые минометы и называются ротными и никак уж не полковыми и даже не батальонными. Лишь находясь прямо в боевых порядках стрелковой роты, на переднем, значит, крае, они будут вести огонь не по своим пехотинцам, как случалось довольно часто, а по врагу. Так что Мише Лобанову ничего не оставалось, как покинуть обжитое гнездо в балке, которую мы уже считали своей, и увести взвод в стрелковую роту, зарывшуюся в землю до утра где-то впереди на левом фланге первого батальона.
Дмитрий Зотов и сержант Гужавин вызвались проводить отпочковавшийся от нас самый малый по численности взвод к новому месту расположения, то есть под адский огонь немцев.
Прибывший чуть позже Кузьмич соображал, как бы доставить туда причитающиеся взводу Лобанова продукты, а главное – водку и махорку: ведь старшина получал то и другое по строевой записке на всю роту в прежней ее численности.
– Што же мне теперича делать, товарищ политрук? – сокрушался Кузьмич. – Куда ж мне все это, а?.. Останутся робята без ужина, без курева и без этого… самого…
– Не тужи, старшина. Вот вернется Гужавин и проводит тебя к лобановцам. Отнесешь им все положенное. И «это самое» – тоже. Не расплескай только по дороге в темноте да не угоди к фрицам. То-то обрадуются!
– У них своего шнапсу хватает. Все наскрозь проспиртованы. От убитых и то несет сивухой, хоть нос затыкай. Потому и не гниют долго в самую что ни на есть жару.
– А ты откуда знаешь, Кузьмич?
– Ранитые наши пехотинцы рассказывали в санроте.
Зотов и Гужавин вернулись не скоро. Но Гужавин все-таки успел проводить Кузьмича по темному, при этом помог ему донести и тяжелый термос, и мешок со всем остальным: на повозке, какой бы «индивидуальной» она ни была, к переднему краю не подъедешь.
– А как там с Жамбуршиным? – спросил я, когда Кузьмич и Гужавин возвратились от Лобанова и когда старшина уже направлялся к своей повозке, чтобы поскорее убраться из нашей балки (старый воин знал, что бомбежка начнется, как всегда, ровно в пять часов утра: немцы любят точность).
– Что с Жамбуршиным? – повторил я свой вопрос.
– А Бог его знает, товарищ политрук! – отозвался Кузьмич, разбирая вожжи перед тем, как перекинуть свой тощий зад в повозку. – Его, кажись, в тот же день отправили в тыл, в госпиталь. Можа, там отойдет.
И это было последнее, что я мог услышать о самом юном бойце нашей роты. А его звонкий, как пастуший рожок, голос слышу нередко и теперь. «Выстрел! Выстрел!» – кричал этот мальчик еще там, в его родной казахстанской степи, бросая воображаемую мину в воображаемый ствол «миномета»: настоящие минометы и настоящие, заправдашние мины нам выдали лишь за два дня до погрузки в эшелон, чтобы отправиться на фронт. Минометной трубой во время занятий служило обыкновенное хорошо обструганное полено; толстая доска, выпиленная по кругу, великолепно выполняла роль опорной плиты; две палки, соединенные вверху и расставленные внизу, обозначали двуногу-лафет; отыскались в роте умельцы и для более сложных и тонких изделий – эти смастерили подобия прицельных приспособлений: угломер-квадранты и прочее; было выточено с десяток мин, разумеется, деревянных, точно по калибру для 82-миллиметрового миномета. Вот эту-то грушевидную болванку и держал в своих озябших руках Жамбуршин, а над белым пространством, простертым в такую же ослепительно белую, продуваемую всеми ветрами бесконечность, звенел его старательный, заметно уже простуженный голос: «Выстрел! Выстрел!» – хотя никакого выстрела не было, он существовал опять-таки лишь в воображении тех, кому через каких-нибудь два-три месяца доведется увидеть и услышать выстрелы доподлинные и своих, и вражеских минометов. Там же, под Акмолинском, где рождалась наша 29-я стрелковая дивизия, на всю роту приходилась одна натуральная винтовка. Но поскольку минометчики должны были владеть не только своим штатным оружием, но и винтовкой, то стрельбу на занятиях они поочередно вели из этой одной, а в штыковую ходили, держа наперевес деревянную: каждый минометчик изготавливал ее для себя сам. Увязая в снегу, падая и подымаясь, они неуклюжими прыжками сближались с «противником» и, зверски выпучив глаза, вонзали в неподвижное чучело деревянный штык; расправившись таким образом с «неприятелем», бежали дальше, горланя, сколько хватало сил, «ура». А где-то недалеко позади Жамбуршин и другие заряжающие кричали:
«Выстрел! Выстрел!»
Жамбуршин?..
Он не выходил из моей головы. Все время думалось: где он теперь, не до конца оперившийся степной орленок? Вернулся ли к его глазам прежний, ничем не замутненный свет, или они все еще задернуты какою-то странной дымкой, так напугавшею нас и вдруг отделившею человека от окружающей его действительности, когда человек этот разом порывает со всем земным и обращается к Богу. «Аллах, Аллах» – уже не «выстрел» и даже не «мама», а имя Всевышнего срывалось с испеченных, потрескавшихся и кровоточащих, по-ребячьи припухлых губ мальчика, коему так хотелось выглядеть грозным воином. Слыша это непрерывно повторяемое «Аллах, Аллах», никто из нас не вспомнил в жуткую эту минуту, что три дня назад, во время короткого отдыха в калмыцком местечке Зеты, Жамбуршина приняли в комсомол. А сейчас он сидел, сложивши ноги калачиком, по-восточному, и широко распахнутыми, неподвижными глазами смотрел в одну точку. Он сидел рядом с нами, но был уже далеко от нас. Куда же он ушел? Почему никого не хочет видеть? Может быть, Аллах в горчайший этот час оказался ближе всех к нему, как и полагается Создателю всего сущего на земле?
Уже в сумерках, после того как старшина увез Жамбуршина с огневых позиций, в полковую минометную роту пробрался старший политрук Саша Крупецков, помощник начальника политотдела дивизии по комсомольской работе (так, несколько длинновато, называлась его должность). Мы же все именовали его не иначе как комсомольский бог. И это очень нравилось Саше. Сейчас этот «бог» вовсе не походил на Бога: был явно подавленным. Вспомнив, что именно он вручил недавно билет Жамбуршину, мы рассказали Крупецкову о случившемся с этим бойцом. Саша в ответ только вздохнул тяжко и присел у свежего могильного холмика. Ни слова не говоря, он положил на колени свою кожаную полевую сумку. Чем-то туго набитая, она сейчас напоминала саратовскую гармонь с растопыренными мехами. Коротким жестом владелец сумки попросил меня присесть рядом. После этого вывалил прямо на пожухлую траву кучу комсомольских билетов. На каждом из них Саша своей рукой написал одно слово: «Убит». Немалая часть документов выдана самим же Крупецковым. Билеты были совсем новенькие, врученные им тут же, под Абганерово. Три из них оказались простреленные пулями или пробитые осколками мин и снарядов. Поскольку я хорошо знал, в каком кармане хранят такого рода документ, то подумал про себя: «У этого смерть наступила мгновенно – и то уже хорошо».
– Из одной лишь роты, – обронил наконец Саша. – Зебницкий передал…
В 12 часов 30 минут 23 августа в Сталинграде была объявлена воздушная тревога. А около часу дня Чуянову позвонил директор Сталинградского тракторного завода Константин Задорожный:
– Алексей Семенович, тебе известно о прорыве фронта? – взволнованно спросил он.
– Нет, не известно.
– Танки и пехота врага в полутора километрах от завода…
– Ты не ошибаешься?
– Нет, Алексей Семенович! Я из окна вижу фашистские танки. За Мечеткой.
– Не клади трубку.
По другому телефону первый секретарь обкома позвонил в Военный Совет фронта.
Потрясенный новостью, Хрущев воскликнул:
– Этого не может быть!..
– Как же не может быть, когда Задорожный сообщает мне сейчас – гитлеровцы вышли на Мечетку, в район тракторного. Он у меня на проводе…
– Погоди. Проверю в штабе фронта… – Через минуту Хрущев подтвердил: – Да, фашисты танковым тараном прорвали наш фронт и сейчас выходят, как мне сообщили из оперативного отдела, в район тракторного, Латошинки и Ерзовки. Военный Совет принимает меры остановить врага. Вам надлежит принять свои меры…