Леонид Соловьев
Новый дом
1
О себе Кузьма Андреевич Севастьянов говорил так:
– На это я, мил-человек, любитель старинное сказывать. Я ее, старину-то, насквозь помню. Удивительное дело, мил-человек, годов мне все более, тело грузное, а память светлее. Я через свое умение пятерку заработал. Давно это было – лет десять. Приехал к нам эдак же один из города, заночевал у меня в избе. «Хозяин, – говорит, – ты, наверное, видел много, скажи, – говорит, – мне про старое». Я ему, конечно, всю ночь сказывал, а он – в книжечку. Да все пишет с успехом, а поспеть все одно не может. Прощаемся утром. «Спасибо тебе, Кузьма Андреев. На-ка, – говорит, – выпей за мое здоровье». Я жду, конечно, полтинник, и тому рад, а он – пятерку! Легкие, видно, были у него деньги…
Рассказывал Кузьма Андреевич хорошо, нараспев, мудрыми и светлыми словами. Забудется, закроет глаза и слушает сам себя как будто издалека.
Нового человека Кузьма Андреевич ни за что, бывало, не пропустит. Два дня будет ходить вокруг да около, выберет все-таки время и расскажет о старине. Очень уж поговорить любил. Оно и неудивительно, потому что никакой другой утехи в своей жизни Кузьма Андреевич не имел.
Был он широк в кости, здоров и на работу лютый, а прожил весь долгий век в покосившейся избенке; черные прогнившие доски крыльца давно уж покрылись мохом, на крыше выросла травка и даже большой куст лебеды. Стены избенки поддерживались хитроумным переплетом подпорок и кольев – вышиби две подпорки – и готово: завалилась избенка.
Еще в молодые годы мечтал Кузьма Андреевич поставить новый дом, да так и не собрался с деньгами. Всю жизнь он маялся то без лошади, то без коровы. Разве построишься?
Мечта о новом доме горечью осела на его сердце; если теперь приходилось увидеть где-нибудь проездом белый сруб, синеватый в отесинах, и сизые крылья мужицких топоров вкруг него – на целый день терял Кузьма Андреевич благодушие.
2
Однажды весенней ночью Кузьма Андреевич вышел на колхозные огороды, что примыкали к задней, глухой стене его избенки.
Ровный голубой свет заливал деревню, плыли облака; по крышам, по дороге и дальше, на полях, стлались дымные легкие тени и, добежав до оврага, исчезали, точно сваливались в него.
В голубом тумане дрожит тонкая комариная струна, роса блестит на траве, на кленовых лапчатых листьях, где-то далеко-далеко, словно за тридевять земель, сипло надрывается обезголосевший пес. Кричат лягушки в пруду – выгоняют месяц, что залез непрошеным гостем и разлегся в глубине на мягких зеленых водорослях.
Кузьма Андреевич осмотрелся. Никого… Подошел к стене, вышиб одну подпорку, другую. Бревна сразу осели; с крыши посыпалась слежавшаяся в землю солома.
Совершив это странное дело, Кузьма Андреевич вернулся в избу.
– Вышиб, – сообщил он старухе. – Завтра к полудню завалится. Дольше не выстоит.
– Ох, Кузьма! А не завалится она, часом, ночью? Придавит!
– Бог милослив, – сказал он, снимая сапоги. – Только, старуха, молчок! Завалилась и завалилась. От старости, мол, нам ровесница.
Когда в избенке потух огонек, совершилось второе странное дело.
Из-за плетня появился человек – маленький, с бороденкой хвостиком, в облезшем собачьем малахае, поставил на место колья, подумал, сходил куда-то, вернулся с толстой березовой жердью и подпер стену еще с правого угла.
– Врешь, Кузьма! – злорадно прошептал он. – Не завалится твоя избенка! Уберегу я твою избенку!
Проснулся Кузьма Андреевич рано. Кричал петух на дворе, красная заря светила в окно.
– Ну, вот и не придавило. Пойтить поглядеть. К полудню, чай, обязательно завалится.
В дверях он обернулся.
– Я на работу уйду. И тебе, старуха, уйтить бы. А как завалится, бежи, кричи. Да чтобы слезу видали.
– Ох, Кузьма! Не умею я со слезой.
– Дура! Потри глаза луком. Луковицу-то положь в карман.
Он вышел – и остолбенел. Пальцы сами сложились для крестного знамения. Особенно поразила его новая жердь, дымящаяся под ветром белыми прозрачными завитками.
– Что же ты спишь как бревно! – угрюмо сказал он старухе. – Ничего не слышишь.
– Ох, Кузьма!..
– Вот тебе и Кузьма! Подкузьмили!
На следующую ночь он решил обмануть врага и отодвинул подпорки так, что с виду они как будто поддерживали стену, а в действительности торчали зря – нижние концы не имели упора.
К утру появился упор – здоровенные осиновые колья.
А когда вышел Кузьма Андреевич на дорогу и оглянулся, то чуть не упал. Рамы были окрашены синим, а наличники – желтым. Избенка выглядела нарядной, хоть куда!
Кузьма Андреевич схватил косырь и мгновенно соскреб всю краску. Она была еще сырая и липла к пальцам. Потом Кузьма Андреевич принес из лужи полную лопату грязи, заляпал стену и окна. Избенка сразу посерела и осунулась.
3
Странным ночным событиям предшествовало выселение кулака Хрулина. Недели через две после его отъезда прошел дождь, и тогда обнаружилось, что железная крыша кулацкого дома вся порублена топором.
С этого и началась великая душевная смута Кузьмы Андреевича.
Как-то вечером он залез на хрулинскую крышу посмотреть прорубины. Они были длинными, глубоко вдавленными с того конца, где топор ударял углом; краска потрескалась и облупилась. «До чего мужик вредный!» – подумал Кузьма Андреевич с искренней обидой на кулака.
Он ходил, внимательно приглядываясь и соображая, можно ли поднять края прорубин и залепить швы замазкой. Он так увлекся планами ремонта крыши, что даже забыл о ноющей, сверлящей зубной боли. Правую щеку разнесло, физиономия походила на кособокий арбуз.
Кузьма Андреевич направился к лестнице. В это время над обрезом крыши появилась голова в собачьем малахае, с ехидной бороденкой хвостиком. Это был Тимофей Пронин, прозванный в деревне за острый, злой язык и поперечный нрав «Скорпионом».
Оба смутились и немного испугались.
Первым опомнился Тимофей.
– Ага…
– Угм, – в тон ему ответил Кузьма Андреевич.
– Та-ак, – протянул Тимофей, занося на крышу ногу в расхлябанном ржавом сапоге.
– Эдак.
– Оно, конечно…
– Ну что?..
– Да вот порубил, окаянный!
Тимофей пошел исследовать крышу. Кузьма Андреевич ревниво следил за ним, и все ему казалось, что Тимофей шагает слишком тяжело и еще больше разворачивает прорубины.
– Чтой ты, Кузьма, в птичье сословье записался? – сказал Тимофей. – Эк тебе, милый, рожу-то перекосило. Ай ночью лазил на крышу да загремел отсюдова?
Кузьма Андреевич, неловко оттопыривая зад, спустился с лестницы и ушел, поддерживая ладонью вздутую щеку.
Он шел будто бы к своей избенке, а когда хрулинский дом скрылся за деревьями, свернул и быстро зашагал в правление колхоза.
– Здравствуй, Гаврила Степанов!
Председатель поднял стриженную лестницей голову. На столе перед ним лежала толстая тетрадь в клеенчатой обложке. В последние месяцы он не расставался с ней, что-то записывал, высчитывал, чертил, но никому не показывал.
– Эх, – вздохнул председатель, жесткие короткие волосы скрипнули под его загрубевшей ладонью. – Эх, темнота наша! Сбежал счетовод, дезертир колхозного фронта, щучий сын! Не хотят жить счетоводы в деревне, театров им здесь нет! Что тебе спонадобилось, Кузьма Андреевич?
– Да вроде бы ничего. Проведать зашел. Как оно, здоровьишко-то?
– Да ничего.
– А я все зубами мучаюсь.
– Ишь ты, – равнодушно сказал председатель, продолжая писать.
По его небритой щеке, отливающей медью, ползла большая муха. Скривившись, он дул, пытаясь согнать ее.
– Собрание-то когда? – спросил Кузьма Андреевич, зажмуриваясь от нестерпимой боли.
– А что?
– Надо бы… Всякое там. Вопросы.
Помолчав, Кузьма Андреевич осторожно добавил:
– Крыша опять же…
– Какая еще крыша?