Виктор Улин
Погребение
Безымянников летел на похороны.
Бронетранспортер стлался по разъеденной воронками дороге. Свистел ветер, яростно обдувая угловатую броню и торчащий вперед дулом пулемет. А за откинутой крышкой люка неслась назад пустыня – белая, сплошь занесенная неласковым снегом, который сверкал под солнцем, как мыльная пена. И не осталось в мире ничего, кроме этого стремительного, прямого и безостановочного движения к нерадостной цели.
Но где-то за спиной две неизвестно откуда взявшиеся девки – судя по характерным тягучим интонациям, обычные гостиничные проститутки – делились впечатлениями о поездке на отдых. Их голоса вспыхивали перед глазами словно строчки трассирующих пуль.
Они раздражали Безымянникова. Мешали сосредоточиться. Бронетранспортер летел вперед сам по себе, но он напряженно думал, сидя на своем качающемся месте – и посторонние звуки сбивали его, не давая сложиться в единую фигуру зазубренным, как осколки мыслям.
И он не выдержал. Вслепую протянул правую руку за автоматом. Чтоб сунуть дуло назад между спинок и выпустить, не целясь, короткую очередь наугад. Но рука схватила пустоту – оружия на привычном месте не оказалось.
Безымянников встряхнул головой. И наконец понял: автомата нет и не может быть. Потому что он не в бронетранспортере. И вообще не там, а давно уже здесь. Летит в обычном пассажирском самолете, который подрагивает и вибрирует, проходя воздушные ямы. И за бортом не странная снежная пустыня, а оставшиеся внизу облака.
К нему вернулось нормальное восприятие. Но девки остались. И голоса их: нахрапистые и непотребные, выдающие совсем дешевых шлюх – по-прежнему стучали в спинку его кресла. Безымянников молча стиснул зубы. Попытался ничего не слышать – уйти в себя и отключить слух.
Он сидел, некрасиво сгорбившись и уронив голову. И, не находя иного занятия, зацепил пальцем сетку, прикрепленную снизу к спинке переднего кресла. Резинка тянулась, и ровные квадраты клеток деформировались, образуя причудливые геометрические узоры.
Безымянников тупо разглядывал их, силясь пробиться сквозь сумятицу, царящую в чугунной от недосыпания голове.
Он думал о том, насколько все дико: уже происшедшее, равно как и происходящее сейчас. Дико, что он, тридцатипятилетний, дважды раненный и неизвестно сколько раз прощавшийся с жизнью, пережил своего, не до конца разменявшего шестой десяток, невоевавшего отца. Пережил и летит сейчас на отцовские похороны – хотя там был твердо уверен, что случится обратное. Где – «там»?… Ощущая внутри себя какой-то бессознательный запрет, Безымянников даже мысленно не произносил названия пустыни, высосавшей из него жизнь. Просто там – в проклятой, проклятой богом и людьми чужой стороне…
Дико… Безымянников криво усмехнулся, отпустил сетку – она щелкнула и обвисла бесформенно, как простреленное тело. Нет – наверное, дико именно то, что ситуация кажется ненормальной. Ведь так заведено природой. Потомство должно переживать предков, иначе остановится и заглохнет сама жизнь. Просто бытие его современников, все больше наполняясь ложью, деформировалось до такой степени, что признало обыденным явление, когда родители переживают детей. И что в самом-то деле неестественным оказалось бы, свершись все так, как думалось Безымянникову тогда: если бы отец его пережил.
Если бы отец пережил… А ведь он был жив всего три дня назад.
Пытаясь успокоиться, Безымянников сунул руку за пазуху, пощупал плоскую фляжку. Она была пластмассовой, и ему удалось без проблем пройти с нею магнитные ворота в аэропорту. И теперь он ощущал, как прямо против сердца тихо плещется нагретый телом коньяк. В последнее время Безымянников без него обходился с трудом.
Он вполне осознанно чувствовал, что жизнь его кончилась – кончилась там, в пустыне, под смрадным чужим солнцем; и сейчас продолжается не жизнь, а качение по инерции. Да и можно ли вообще нормально жить после всего: крови, грязи, зверства, изуродованных человеческих тел, никому не нужного страшного насилия и еще более ужасного насилия над насилием – что было привычным целых восемь лет?!.. Можно ли?… Ему казалось, что нельзя.
К тому же, он просто не знал, как устроить жизнь; ведь он не умел делать ничего путного, абсолютно ничего – только убивать и защищаться. А это здесь оказалось совершенно не нужным.
Впрочем, другие как-то жили. Наверное, они оказались более стойкими. Сейчас – или тогда, в свое время, замкнув себя наглухо и не впустив внутрь ледяную всесжигающую жестокость, не дали душе омертветь? Или они точно такие же, только делают вид, будто жизнь течет нормально? Безымянникову казалось: сам он сможет жить лишь в случае, если сумеет все забыть.
Путь к забвению был один.
Он подумал, что прямо сейчас можно отстегнуть ремень, пройти в хвост, запереться в алюминиевом садке туалета – и свинтить крышку. И сделать из фляги глоток. Или даже два… Чтобы блаженное тепло ожгло приятно и легко, и растопило кусок льда, который постоянно ворочался в груди, раня и калеча его изнутри.
Это было доступно. Фляжка податливо круглилась под ладонью. Туалет находился в нескольких шагах. И тогда… Безымянников с усилием заставил себя сидеть на месте. Он знал, что один первый глоток сорвет лавину. А этого нельзя было допускать – еще не пришло время. Все будет можно потом. Сейчас перед ним стояла цель, которую требовалось благополучно достигнуть. И выполнить сыновний долг.
Для себя лично: отцу-то это было уже все равно…
Словно трезвея от угарного сна, он думал о том, что пока все идет кубарем – эта поездка, как и сама его жизнь.
* * *
…Сестра позвонила вечером. Давя в горле слезы, без предисловий прокричала о смерти отца. Безымянников выслушал почти молча. Относительно твердым голосом отдал приказания: отца немедленно перенести с постели на что-то жесткое и крепко связать ему руки на груди, иначе потом будет трудно уложить в гроб. И лишь опустив трубку на аппарат, вдруг почувствовал тяжесть, придавившую его плечи.
Надо было лететь на похороны. Срываться с места тот же час. Как назло, начинались школьные каникулы, и самолеты уходили, заполненные под завязку. Он знал, что при той расторопности, какой обладает сестра, официально заверенная телеграмма придет в лучшем случае на следующий вечер. Но рейсы в тот город были каждый день. И, наверное, стоило-таки перемаяться, укротить себя на сутки – всего лишь на одни сутки! – чтоб лететь потом по брони, прямо и без проблем.
Однако Безымянников чувствовал, что внутри уже пляшет недоброе пламя. Он не мог ждать целых двадцать четыре часа. Вообще не минуты не в состоянии был бездействовать. Сходу наказал жене, чтобы завтра утром позвонила на работу. Торопливо оделся, не взяв ничего из вещей, сунул лишь необходимую флягу с коньяком. И, как безумный, рванулся в аэропорт.
Улететь, разумеется, не смог. Он бесновался там целую ночь, наливаясь холодной злобой на весь белый свет. Утром пробился на московский рейс, надеялся, что оттуда улетит скорее. Потом были почти двое суток в Москве, когда он, выбитый из жизни, мотался по чужому беззаботному городу, не в силах выпутаться из его объятий. Не смог даже сообразить, что из Москвы уже быстрее добираться поездом – хотя, возможно, и на поезд тоже не было билетов.
И наконец сейчас он летел к отцу – уже на третий день.
Похороны были назначены на сегодня: он звонил из Москвы домой и узнал у жены, которой сообщила сестра. Безымянников время от времени подносил к глазам часы, а потом слушал, идут ли они. И прикидывал, что должен успеть с запасом.
Жена по телефону не преминула укорить его за глупость и упрямство. Он ничего не ответил, сознавая ее стопроцентную правоту. Действительно, поступил он глупо, не так надо было лететь на похороны отца, не так! Стоило, конечно, надеть форму и все награды. И взять ветеранское удостоверение. Оно – вкупе с майорскими погонами, двумя Красным Звездами, Боевым Красным Знаменем и медалью «За отвагу» – позволило бы улететь в ту же ночь прямым рейсом.