В итоге Дробов снова устроился экспедитором. До того развозил молочные продукты, а теперь стал развозить пиво. Зарплата была немного выше, но статус остался прежним, даже слегка упал. Одно дело молоко, йогурты, сырки, а другое – пиво. И вообще такая работа уже мешала жить: москвич с немосковской профессией… А когда-то на статус в таком его смысле Дробову было плевать.
Отлистнул еще десять лет… Весной девяносто второго вернулся из армии. Энергия зашкаливала – новая послеармейская жизнь совпала с новой жизнью страны… Ну, не совсем новой, но то, что два года назад, в восемьдесят девятом, было почти подпольным, стало доступным, модным. А главное – возраст самый подходящий для того, чтобы что-то свершать, реализовывать идеи, как принято теперь говорить. Ведь одно дело, когда тебе семнадцать и ты многого хочешь, но почти ничего не можешь и не умеешь, а другое – двадцать, два года из которых ты протомился, протосковал, прозлился на зоне под названием в/ч…
Лет с тринадцати-четырнадцати Дробов увлекался рок-музыкой. Бегал в подвалы, в районные Дома культуры, какие-то квартиры на концерты, собирал записи. Копил деньги на бобины для магнитофона, немного позже – на пластинки… Раз двадцать посмотрел фильм «Взломщик», в котором играл его тогдашний кумир Константин Кинчев и вообще впервые, кажется, рок-культура была показана подробно, крупным планом. А на такую мелочь, как мысль, что из-за рока у героев много неприятностей и даже трагедии, что синтезатор украли, большинство зрителей не обращали внимания.
Да, в восьмидесятые, героические восьмидесятые, Дробов и его друзья были маленькими. Впитывали, фанатели, ощущали желание тоже что-то делать, но ничего делать еще не умели. Так, бренчали на дешевой акустике, сочиняли банальные песни, которые и разучивать было стыдно. А вот в девяносто втором…
Дробов пришел из армии злым. Злоба копилась в нем два года – армейская дисциплина, пафосные построения и выносы знамени казались абсурдными, идиотскими на фоне разваливающейся страны, ежевечерний просмотр программы «Время» будоражил и не давал уснуть; в августе девяностого погиб Виктор Цой, в октябре девяносто первого – Майк Науменко, а оставшиеся рок-музыканты запели какие-то странные, совсем не про жизнь, не про происходящее, песни. Даже сибирский панк Егор Летов ушел в искусственную, убогую мистику. «Летели качели без пассажиров, без постороннего усилия, сами по себе». Казалось, рокеры, очень много сделавшие для перемен в стране (которая из-за этих перемен в итоге и распалась), первыми испугались и стали прятаться от реальности.
Из казармы Дробов искал новые живые песни, но не находил. Туманное не понимал, откровенно стебное, вроде Лаэртского, «Сектора газа», не любил. Много месяцев надеялся, что в последней пластинке «Кино» есть настоящее – даже выписал ее прямо в часть (пластинка тогда распространялась в комплекте с полиэтиленовым пакетом и плакатом), прятал в каптерке, искал по части проигрыватель с хорошей иглой, и когда нашел в Доме офицеров, получил разрешение послушать, то после пяти минут чуть не сломал пластинку. Попса! Причем попса хуже «Комбинации». Те хоть не скрывают, попсят откровенно, а здесь… Понятия «рокопопс» тогда еще не было, но, может, как раз из-за этого последнего альбома группы «Кино» оно и появилось – форма вроде бы рокерская, а содержание попсовое.
Позже, через много лет, повзрослев, пообтесавшись о жизнь, Дробов слегка смягчился в своем отношении к тем песням и хоть пластинку с тех пор не слушал (да и не помнил, где она, куда девалась), но, когда слышал их на улице возле музыкальных магазинов или в клубах, в груди теплело. Не от самих песен, а от того, с чем они связаны – с прошлым. Плохое оно было или не очень, но главное – было.
В декабре девяносто первого, за три месяца до приказа об увольнении в запас дробовского призыва, Советский Союз погиб официально. По вечерам, после телевизора, деды подолгу сидели в курилке и делились слухами: приказ перенесут на лето, а то и на осень, срок службы увеличат до трех лет (а только что сократили с двух лет до полутора), и значит, им нужно настраиваться еще на год; вот-вот начнется настоящая война, и то, что происходит сейчас в Молдавии, Карабахе, Осетии, Средней Азии, разольется по всей стране… Во все это верилось в тот момент, и в их тихой мотострелковой части в окрестностях карельской Лахденпохьи ожидали сигнала «Боевая тревога!», приказа не о дембеле, а о выдвижении на Питер, на Москву, на Кавказ… Стрельба, кровь, вой раненых…
Некоторые открыто собирались дезертировать, если начнется заваруха: «Гражданка в каптерке. Перелез за баней через забор – и до дому. Все равно все одним местом накрывается, можно и без военника жить».
Да, парни, в том числе и Дробов, подумывали сбежать, но никто не сбежал, а наоборот, перед самым дембелем шесть человек их призыва остались на сверхсрочную.
Дробова сначала эта новость оглушила: как это, два года мечтать о доме, о свободе, ненавидеть плац, казарму, воняющий гнилью пищеблок, а потом взять и добровольно остаться, служить за копейки. И одновременно с этой оглушенностью в нем самом рос страх перед той жизнью, какой он заживет, вернувшись домой… Вот выходит за ворота, станция, садится в поезд, через десять часов на площади Трех вокзалов, получает в военкомате паспорт. А дальше?
Страх слегка гасили мечты. Что вот дембельнется, встретится с друзьями, соберут группу (за два года Дробов сносно научился играть на акустике, сочинил несколько неплохих текстов), и начнется настоящая, бурная и сытая жизнь. Вон сколько групп появилось в последнее время, и мгновенно становятся известными, концерт за концертом, интервью, тачки. А песни-то – фигня. Кто такое слушает?.. А вот их группа – она действительно будет выдавать настоящее.
Это были даже не мечты, а уверенность, та уверенность, какая поселяется в человеке, находящемся в замкнутом пространстве, несвободе. В глубине души Дробов понимал, что уверенность эта обманчива, но она помогала переживать последние, самые трудные, долгие недели перед увольнением. Хоть как-то планировать будущее.
Утро в будни начиналось в половине седьмого. Пиликал будильник в мобильном телефоне, и Дробов с женой поднимались.
Поднимались медленно и тяжело, зевая, вздыхая; казалось, что совсем не выспались, но уже через десять минут оживали и начинали торопиться. Дробову нужно было быть на работе в восемь, жене – в девять. Обычно она и отводила дочку в школу. Школа находилась рядом – во дворах через переулок, – правда, одну Настю пока не отпускали.
Летом и в каникулы распорядок немного менялся – Настя оставалась дома. Раньше это было почти неразрешимой проблемой: как разорваться между работой и дочкой. Приходилось то просить бабушек и дедушек посидеть (но у них тогда было много своих дел, все четверо тоже еще работали), то брать отгулы, то находить дежурные детские сады, работающие в июле – августе, и школьные лагеря (отправлять Настю далеко не хватало денег, да столько ходило разговоров нехороших, что отпускать было страшно) … В общем, отдых для ребенка становился не отдыхом, а общесемейным мучением.
Но вот она подросла и теперь оставалась в квартире одна, сама могла разогреть обед, занять себя чем-нибудь; гулять одной ей не разрешали, она и не рвалась – все эти новости о похищении детей пугали и ее…
Сейчас конец августа, последняя неделя лета; Настя собирается в школу – теперь у них будут отдельные учителя по предметам, все совсем всерьез, и она серьезно к этому готовится. Жена как раз взяла недельный отпуск, помогает, подкупает мелочовку…
Да, вот-вот осень. Сначала сентябрь, потом октябрь, а там почти зима… В сентябре продажа пива становится выше, чем летом, а затем снижается, снижается… Снижается и зарплата. Хорошо, что есть подработка, несколько лет уже есть, неплохая по деньгам, физически довольно легкая. Именно физически. А если начнешь раздумывать, вспоминать, чего хотелось и что получилось… Нет, не надо раздумывать и вспоминать. Стыдная, короче говоря, подработка, и Дробов ее держит в тайне даже от жены, хотя деньги в семейный бюджет отдает…