Экспроприация (ограбление) экспроприаторов (что-то имеющих) – вот слова и манифест насильников. А все остальное – ложь!
Но „ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами“ и „слово – серебро, а молчание – золото!“. Молчи же и познавай только величие и силу Вселенной. Возражать некому!
Ничтожно у нас количество людей, оставшихся живыми, которые знают эти правдивые слова о натуре насильников, и по праву молчат… кто палку взял, тот и капрал…
Право – это классификация отдельных моментов поведения человека, наносящего ущерб или могущего нанести его тем основным теоретическим установкам организации насилия, которые сочиняются „спецами“ этого творчества по заданию диктатора или диктаторов. „Спецы“ выполняют это задание более или менее удачно, приспосабливаясь к текущим моментам, оглядываясь очень часто по сторонам и в лицо своему (или своим) хозяину (хозяевам). Вот почему так называемые законы, кодексы – это просто сборники кабинетного творчества спецов-юристов, по большей части компилятивного качества, которые так часто на нашей планете изменяются, отменяются, выворачиваются и переворачиваются.
Люди, не изжившие свою звериную природу, руководствующиеся насилием, грабежом, убийством сильными и вооруженными слабых и безоружных, до сих пор свои споры разрешающие только взаимным уничтожением, эти насильники, захватившие власть, по-разному применяясь к своим рабам, диктуют законы и создают кодексы… Право эфемерно.
Автограф В. Гардина
Мировоззрение. Все теории мы строим, конечно, для себя. Возникая в нас, теории переключаются на других.
Теория и практика должны разбегаться не более чем в мировом масштабе, но инерция обыкновенно хлещет дальше, загоняя творца теории в неисследованные пространства эфира. Такой необозримый охват напоминает о необходимости одернуть увлекшегося теоретика, и тот спешит страусиной позой замечтавшегося скрыть пренеприятный запах, распространяющийся из-под его хвоста. А это – запах пещерного человека-зверя, расправляющегося дубинкой со своими врагами из-за каждого слагаемого, входящего в крайне усложненную историей таблицу наипростейших благ. Эти блага, это меню из вкусных блюд жизни имеет громаднейшую литературу, словари и справочники, сложнейшие правительственные аппараты, защищающие эти „культурные завоевания“.
На деле же – тот же самый кусок мяса, который дикарь до сих пор рвет руками, у теоретиков имеет бесчисленные названия в поваренных книгах, украшается художественными виньетками, а практики-повара устраивают из обыкновенной пищи произведения искусства. В итоге же все ухищрения, действующие возбуждающе на наши органы чувств, мало изменяют качественный состав пищи, одинаково переваривающийся в желудках дикаря и просвещенного европейца.
Кому нужна эта кухня? Зачем этот жареный кусок мяса, проходя через кулинарные ухищрения, принимает почти фантастические наименования? Почему простые и простейшие потребности человека укрываются томами сложнейших теорий? Почему всякое властвование прикрывается дымовыми завесами обожествления власти?
Всякий вождизм стремится создать ритуалы обычно магического качества, чтобы подпереть своего вождя всерьез и надолго. „Грабь награбленное!“ – лозунг простейший, который почти не требует разъяснений. Второе слово в нем – награбленное – это уже от лукавого, от „теории“, от „кухни с приправой“. Во все революционные времена оно приклеивалось вначале, но немедленно отрывалось, когда при грабежах приходил аппетит. Во времена следовавшего за переворотом просперити этот вульгаризм ужасно шокировал. Он ведь контрреволюционен, поскольку неудобно вспоминать о веревке и наступать сапожищем на мозоль.
И вот на помощь спешит изощреннейшая кухня – диалектика. Вертела теоретиков зажаривают куски обыкновеннейшего мяса, в лакейском экстазе обожествляя их. Все искусства наперебой стараются доказать божественную фактуру этих кусков, но мясо остается мясом, водка же – водкой, а не нектаром.
К чему этот обман! Ясно: для того, чтобы подольше жевать вкусные кусочки и куски диктатуры – власть…
Не является ли следствием этого желание ничему уже абсолютно не верить, ничто не принимать за аксиому, все нагромождения теорий, всю культуру брать на пробу: нет ли здесь реакции на насилие!
И первое, что необходимо взять на пробу, – это теория о классах, о социальном неравенстве, которое будто бы когда-то должно стать равенством, уничтожив классы…»
Владимир Ростиславович к концу 1939 года уже был готов писать автобиографическую книгу: все необходимое собрано, приведены в систему воспоминания о театральной и кинематографической работе, составлен развернутый план и сделано множество набросков отдельных эпизодов. Надо садиться за рукопись. И тут его на седьмом десятке лет жизни вдруг одолевает гамлетовский вопрос.
«…Если человек долго засиделся на этой планете, то что он может рассказать юным путешественникам по нашей земной поверхности? И почему именно юным!
Старые жители (аборигены) вряд ли будут его слушать. Они сами любят рассказывать, никого не слушая и все забывая. Они тоже засиделись… Сами все знают… А если и не знают, то не любят поучений… Ворчливы и трусливы.
Для пожилых с хорошим характером рассказы эти – „на сон грядущий“; для плохого же желудка лучше карболен, то есть средство от кишечного дискомфорта, а не размышления о жизни.
Людям среднего возраста почти всегда слушать некогда: время – деньги!
…Слушать будут лишь те, кому еще интересна эта жизнь, кто хочет в ней покувыркаться. Физкультура – для молодежи!
Только будет ли ей интересна моя жизнь?»
Решить этот вопрос Гардин смог только после войны, когда вплотную начал работу над своими воспоминаниями.
Война пришла на нашу землю, когда Владимиру Ростиславовичу было уже шестьдесят четыре года. Но и в этом он сполна познал все ужасы современной машины уничтожения людей. Ему, пережившему Первую мировую и Гражданскую войны, было очевидно: в июне 1941 года война сразу и непосредственно коснулась всей массы соотечественников. Эта война Гардина испугала:
«О страхе писали многие, и все переживали это тягостное чувство, конечно, каждый – по-разному, по-своему. Я был далеко не из храброго десятка, и с детства мурашки бегали по моему телу, кровь если не застывала в моих жилах, то часто переменяла свой таинственный ритм, когда опасность для жизни становилась или реальной, или возможной.
А тут – война!
С затаенной радостью сообщающих первыми о необычайном событии звучали детские голоса Кирюши, моего племянника, и его друга Леши:
– Дядя Володя! Германия на нас напала! Война!
И дни и дела, чувства и мысли закрутились, поскакали, сбивая друг друга, наворачиваясь друг на друга, как кадры плохо смонтированной кинематографической ленты в последнем сеансе, сверх программы. Посыпались речи и воззвания. Началась спешная мобилизация. Вести с фронта стали приходить, одна печальнее другой. Собирались на митинги…
На киностудии „Ленфильм“ режиссер Фридрих Эрмлер читал по бумажке горячие слова – очень тихим голосом…
Все ждали выступления вождя.
Через несколько дней он объяснил, что наша Красная Армия отступает только потому, что коварный враг напал без предупреждения, что мы не успели развернуть свои силы. Войну он назвал Великой Отечественной!
Гитлер начал наступление на Россию в тот же день, как и Наполеон в 1812 году. Итак, через 129 лет история повторяется. Наполеон – Гитлер. Карикатуры, плакаты. Их было много и тогда, но теперь все стены домов заклеены ими, а все окна – бумажными крестами, звездами, палочками, ромбами, будто бы предохраняющими от разбития. Вся эта защитная графика – плакатная, газетная и оконная – рябит в глазах. Мысли путаются от противоречивых лозунгов и высказываний.
Сначала заговорили вожди.
Гитлер все сказал в своей книге „Майн кампф“. Как сказал, так и сделал.