Мы выпили. Пожевали жёстких, как картон анчоусов. Покурили. В разговоре возникла пауза, но нас она не смущала. Наша дружба была глубока, и погружение в такие пучины молчания было для нас делом привычным. Это как паузу на плейере поставить. Разговор мог продолжиться спонтанно и непринуждённо в любой момент, словно перерыва совсем не случилось. Потом неожиданно зазвонил Петин телефон, и он вступил в диалог со своей благоверной, решившей проверить, как там протекает трудовой вечер пятницы. Судя по всему, она его «выкупила», потому что он долго мурлыкал, а потом и блеял, пытаясь успокоить нескончаемый поток живительных «люлей», который она вкручивала ему в ухо, как тупое сверло. Я успел опорожнить ещё два бокала и выкурить пару сигарет. Пиво раздуло мне весь желудочно-кишечно-мочевой тракт и тяжёлой плитой опьянения поднялось в голову, как грузовой лифт. Оно давило на сознание, туманило и набивало звенящей ватой уши. А ещё пузырь неожиданно кольнул, напоминая о том, что пора бы слить отработку.
Я побрёл в сортир и долго мочился в белый фаянс унитаза. Низ живота будто сдавило сферическими тисками. И хоть нужда была огромной, моча почему-то выливалась тоненькой слабой неубедительной струйкой, норовя оборваться, переходя в капель. Я тужился до рези, пыхтел и опирался ладонью о стену, чуть покачиваясь, устав и теряя равновесие. Видимо, у меня что-то с простатой. Странно, до сорока мне ещё два года. Да и к женскому полу тяга моя заметно упала в последний год. Что-то нехорошее со мной происходит. Разваливаюсь на ходу. Нервы, нервы…
– Жена? – деловито уточнил я у раздосадованного Пети, когда вернулся.
Он раздосадовано кивнул, нервно перемалывая сухари. Умела она вывести Петюню из равновесия. Теперь он может психануть и поехать по бабам. Только я теперь ему уже не попутчик. Давит пиво на мозг и ничего уже не хочется, кроме как упасть в кровать и перманентно помочиться.
– Ты-то когда женишься? – решил не развивать скандальную тему Петя и перевёл разговор на меня.
– Не знаю, – честно пожал я плечами. – Раньше условий не было. А теперь и желания нет. Перегорело это всё. Супруга, дети… Где я и где семейный очаг с его борщами, тапками и уютом? Не, мне и одному хорошо. Я одиночка. Как ты верно подметил, я – оголтелый социопат и махровый мизантроп. Я всех ненавижу, презираю и не уважаю. Мне доставляет удовольствие морально убивать людей. Наверное, я недалеко ушёл от своих клиентов.
– Жаль, что убивать их физически тебе не приносит радости, – не подумав, ляпнул Петя. – Это бы многое упростило…
Я долго вглядывался в его лицо, пытаясь понять, спьяну он так брякнул, пошутил или действительно так думает. Петя сначала не заметил моего пристального гипноза, потом заёрзал, забегал глазками.
– Извини, – наклонил он повинную голову и ободряюще хлопнул меня по плечу.
– Дурень ты, – простил я Петю. – Если б я любил убивать, ты б со мной тут пивко не сосал. Не за это мы с тобой друг друга любим…
– Это так, братушка, это верно, – засуетился Петя, нащупывая не глядя очередную «сиську», начиная открывать и наполнять бокалы вновь, спеша перевести тему: – Вот давно хотел уточнить, как так получается?
– Что?
– Как в тебе это всё уживается в одном флаконе?
– Не понял?
– Ты же мизантроп. Ты не любишь людей. По сути, они должны быть тебе глубоко параллельны и даже отвратительны. Значит и «мочить» их можно, как паршивых овец, без переживаний и самокопания. А ты при всём том умудряешься так загрузить себе башку, что убив урода, не спишь потом ночами.
– Ты думаешь, мне их жалко что ли? – я удивился и даже остановил руку с полным пивом бокалом. – Жалко, это когда мышь нечаянно раздавил, хоть и не собирался. Просто смерть мыши я как-нибудь переживу. Даже если придётся в неких обстоятельствах её прибить нарочно. Будет неприятно, но терпимо. А вот человек, это другое. Ведь любая жизнь бесценна! Какой-то внутренний стопор у меня стоит. Запрет. Табу. Не знаю, откуда он взялся, от воспитания, образования или такой уж я родился, но вот мой внутренний цензор и контролёр всегда вопит: «Нельзя!». Даже не знаю, с чем сравнить. Ты-то сам как? Убил бы, коли было бы тебе такое задание?
– Ну-у-у, – задумался Петя, наморщив лоб. – Тут так сразу не скажешь. Убил бы. На войне ж вон убивают десятками. Или вот если б такой маньяк мою Лизку…
Он пьяно сморщился, уйдя внутренним взором в ту картину, которую сам себе нарисовал. Скрипнул зубами. И я понял, что Петя «накидался».
– Тут бы я без сомнений порвал бы на тряпки любого…
– Нет. Это всё не то. Того, кто лично тебя так осиротил, ты убьёшь в порыве чувств и будешь для себя прав до последнего вздоха. Тут тебя даже отец Сергий не переубедит, что ты сильно согрешил. А на войне, там тоже всё понятно. Или ты, или тебя. Или свои тебя «замочат», если во врагов стрелять откажешься. А когда это твоя повседневная работа, когда твоё право убивать узаконено, причём не твоего личного врага, а некоего постороннего дядю…
– Так для государства он – враг!
– Но я-то не государство!
– Так ты докатишься до неполного служебного соответствия, – неожиданно глубоко и умно предостерёг Петя.
– Знаю! – я зло жеванул горсть анчоусов. – Под меня уже копают, но я не дремлю. У меня тоже, знаешь, все ходы записаны! Хрен им от советской власти, а не Глеб Панфилов в отставке. Так вот, о чём я? Да! Я – не государство! Я – не безликий его винтик, бессмысленно и беспощадно, чётко и в срок помогающий крутить общий механизм. Я – человек, со своими принципами, привычками и мировоззрением. И то, что мне дали в руки меч правосудия, меня не возбуждает и не радует. Из-за этого всё моё мировоззрение херится, привычки меняются, а принципы предаются. И это усугубляется всё глубже и глубже. А я, даже фантазируя, что те, кого я стреляю, что-то сотворили с моими близкими, всё равно не верю сам себе, не могу разозлиться и пойти по этой спасительной лжи самому себе. Рука не поднимается. Это, наверное, противоестественно? Или я конченый пацифист? Да у меня и родных-то уже не осталось, представлять нечего. Нет, не то это всё, не то… Вот так, как мне, если б тебе дали в руки «Наган» и сказали: «Стреляй, Петя, это преступник, он сделал то-то и то-то, он официально государством умерщвлен, как бешеная собака, осталось только выполнить формальность. Маленькую. Стрельнуть в него и привести в неживой вид, а то он уже тут лишнего наел и надышал. И тебе, Петя, за это ничего не будет. Даже ещё премию дадут в конце квартала!». Стрельнул бы?
Он задумался, но ненадолго. Посопел, пожевал рыбью полоску, а потом хлебнул пивка и твёрдо сообщил:
– А стрельнул бы! Хоть узнал бы, как оно? Каково это, человека убить?
– Вот ты дятел пёстрый! – огорчился я. – Всё, о чём я говорил, ты опять вывернул в теорию и какие-то предположения и мечтания. Или ты, как товарищ Сталин, который любил пошутить на встрече выпускников своей семинарии, напевая им песенку: «Ти хто такой?! Давай, расстрэляю!». Всё гораздо серьёзней. Я тебе так скажу, когда я первого своего казнил, у меня весь мир перевернулся. Словно было у меня две жизни. Одна «до» и вторая «после». И шагнув через эту грань, я уже к первой не вернусь. Никогда. Назад дороги нет. Я сам будто умер. И воскрес уже с клеймом. Которое не отмыть…
– А кто ж тебя заклеймил-то? – ехидно попытался подловить меня Петя.
– Он, – я поднял палец вверх.
– У тебя ж с попами, вроде, «контры»? – правильно понял мой посыл хоть и пьяный, но смышлёный Петя, недаром понимающий меня с полуслова, ведь мы с ним лучшие друзья.
– А попы и не причём. У них функция проводников. Они, как провод от выключателя до лампочки. Лампочка – Бог, который и так всем светит. Выключатель у каждого в душе. И это Вера. Поверил человек, выключатель – щёлк, перевёл его сознание в режим Веры. А если человек сомневается, вот тут появляется провод. Священники лишь могут Веру укрепить. Если она есть. Ведь Вера – дело добровольное. Насильно верить не заставишь. Вот они и тужатся, подводят Веру к каждому выключателю, и включенному, и выключенному. Бывает, и включают. А мне Бог и так светит. Мне костылей в виде религии, церквей и прочих внешних атрибутов не надо.