Известие о Победе мы услышали утром солнечного дня 9 мая. Люди обнимались, целовались, на улицах было шумно и весело, где-то играл духовой оркестр… Через некоторое время соседки – материны подруги, стали бегать на вокзал и встречать поезда с возвращающимися с войны солдатами. Только наша мать никуда не бежала, а тихо плакала, отворачивая от нас лицо… А солдаты возвращались. В основном, демобилизованные по причине тяжелых ранений. Вернулся и наш сосед татарин. У него была прострелена правая рука, висевшая беспомощно вдоль туловища. Мы с матерью очень сочувствовали его горю, когда он плакал во дворе пустого дома своих родителей, попавших под репрессию.
Первый класс я закончил, как говорится, ни шатко, ни валко. Братья подросли и мать стала доверять мне их опеку, уходя на работу. Лето в предгорья Крыма приходит рано. В конце февраля зацветают абрикосовые и миндальные деревья, а в мае появляются зеленые плоды абрикосов. Понятное дело, в пределах нашей досягаемости созревать они не успевали. Зеленые абрикосы заменяли нам порой завтрак и обед. Затем наступала очередь шелковицы. Она нескольких сортов. Ранняя, более мелкая и приторно сладкая, но есть особенная, поздняя. Она черного цвета, очень крупная и сочная. Когда наступала пора ее созревания, то я брал с собой братьев и шли мы к подножью северного скалистого склона бахчисарайского ущелья. Там, в основном, деревья этой шелковицы и росли. Усаживал под деревьями братьев и лазил по веткам собирая урожай. Наедались до жуткой оскомины на зубах. Вся бахчисарайская ребятня в этот период времени была измазана трудно смываемым соком этой шелковицы.
Северный склон бахчисарайского ущелья
Зиму 1946 года мы встретили в голоде и холоде. Запасы сухофруктов закончились. Есть постоянно хотелось. Теплая одежда, которую мы нашли в татарских домах, была ветхой и уже износилась. Иногда нам доставались по распределению властями города, так называемые, «американские подарки» – продуктовые пакеты. Они содержали, в основном, консервы, галеты (род печенья) и сало шпик. Мы старались растянуть подольше эти деликатесы. Погреб у нас отсутствовал. Да он вообще-то был и не нужен. Продукты у нас долго не хранились – мы все съедали за два-три дня. Но то, что оставалось, приходилось хранить в тщательно запираемом ящике стола или подвешивать на проволоке к потолку. Эта мера была вынужденной, потому что в окрестных домах, и в нашем тоже, обитали полчища крыс. У нас была кошка Мурка. Она считалась полноправным членом семьи, и мы старались ей выделять ее долю продуктов. Каждую ночь она душила две – три крысы, мы залечивали её раны, полученные в битвах с пацюками (так украинцы называют крыс). Но однажды нашли её мертвой – пала в неравной схватке.
И тут мать задумала уехать в Курскую область, в село Коробкино, где жили родственники отца. В этом селе, оказывается, Таратухиных – полным-полно и почти все приходятся нам родственниками. С голоду, посчитала мать, умереть не дадут. Видя, что нам «приходят кранты», мать собрала в узел все нехитрые наши вещи, взяла на руки младшего Ивана, дала нам со средним Владимиром нести узел, и пошли мы на вокзал, оставив свой дом с заколоченными досками окнами и дверью.
Денег на билеты до конечной станции, сейчас вспоминаю, у нас не хватало. Покупали до ближайшей недорогой билет, чтобы попасть в вагон, а далее следовали «зайцами». Нас, естественно, в пути два раза вылавливали и высаживали. Последний отрезок пути нам нужно было проследовать до города Льгова Курской области. На вокзале, не помню какой станции, мать стала спрашивать у железнодорожников: «Как попасть в поезд, идущий на Льгов»? Скорее всего, ее не поняли и указали на поезд, идущий на Львов. Сердобольные проводницы успели затолкать нас в вагон уже отходившего этого поезда, и мы поехали. На этот раз никто у нас билетов не спрашивал, никаких контролеров в пути не встретилось. Ехали около двух суток. В пути нас проводницы подкармливали продуктами из своих небогатых рационов. Мать, разморенная теплом вагона, ехала в полудреме с ребенком на руках и только на вторые сутки поняла, что едем не туда. Но махнув рукой сказала: «Будь, что будет».
Вышли на вокзале во Львове и пошли в зал ожидания поездов. Не знаю, сколько ночей мы там провели. Милиционеры проверяли у матери документы, но из вокзала не удаляли, как других бездомных. Видимо, чувство сострадания брало верх над «буквой Закона». Мать стирала детские вещи в туалете и сушила их на батареях отопления. Некоторое не очень продолжительное время нам удалось ночевать в комнате матери и ребенка.
А с наступлением каждого утра мы всегда шли на рынок и там побирались. Хотя, слово «побирались» будет не совсем верным. Точнее можно сказать – работали, а это совсем не то, что тупо просить милостыню. Это пришло матери в голову после того, как мы увидели играющего уличного скрипача, которому прохожие в футляр от скрипки клали мелочь. Она решила, что и мы сможем таким образом «зарабатывать». Как это происходило у нас? Львов – это европейский город и рынки там отличались от большинства российских своей чистотой и ухоженностью. В большинстве они были крытыми. Мы приходили на рынок, мать усаживала среднего Владимира на подстилку, давала ему на руки двухлетнего Ивана, а сама вместе со мной становилась рядом, и мы начинали петь.
Мать отличалась феноменальной памятью, в ее репертуаре имелось множество украинских, русских и даже татарских песен, не говоря уже о песнях о войне. Начинали, как всегда, с песни из западноукраинского фольклора:
«Дай же, дивчина, руку на прощаня: можэ останний вжэ раз. Пришла хвылына – час идты до бою – мусю сполняты приказ…». Народ из любопытства останавливался, вокруг нас собиралась толпа. А мы продолжали: «Йихав козак за Дунай, казав дывчино прощай…». Наши голоса с матерью сливались в один, но пели мы не в унисон – я ей, как она меня учила, «вторил» (скорее всего в терцию). Особенно мне это удавалось в песнях: «Ой, на гори та жницы жнуть, а по пид горою, яром – долыною козакы йдуть…» и в веселой – «Ой, дывчино, шумыть гай – кого любышь – вы-и-бырай!» Но в грустных украинских песнях мать переходила на сольное исполнение. У нее был высокий, сильный и очень красивого тембра голос. Скорее всего, это было сопрано, как я сейчас думаю. Вместе с моим детским альтом это, наверное, вызывало восхищение у слушателей.
Но когда она пела сама, лично у меня, как говорится, «пробегали мурашки» по коже: «Ой, нэ свыты, мисяченько, нэ свыты ни ко-о-о-о-му…». Её голос главенствовал в шуме базара, плыл над толпой и уносился к сводам крыши. Она пела о трагической любви, о разлуке с милым и такая тоска была в ее голосе, что никто не проходил мимо равнодушно. Даже пожилые гуцулы, приезжавшие на рынок из горных селений, останавливались и слушали. А я смотрел на их красиво расшитые меховые безрукавки из овчины и думал: «Вот бы мне такую». Мое старенькое штопанное перештопанное пальтишко меня совсем не грело. Затем мать переходила к другим украинским песням с более оптимистическим содержанием, но тоже очень грустным: «Стоить гора высокая, а пид горою гай…». А заканчивала всегда одной и той же песней: «Ничь яка мисячна, зоряна, ясная – видно хочь голки сбырай, выйды коханная хочь на хвылыночку…». Когда она отдыхала после исполненной песни, вступал в сольное пение я. Не знаю – хорошо я пел или плохо, но точно знаю – громко. Во всяком случае, галдеж воробьев, которые стайками носились между прилавками торговцев семечками и зерном, я заглушал своим простуженным голосом: «По полю танки грохотали, танкисты шли в смертельный бой, а молодого командира несли с пробитой головой…». Я знал тоже много песен и военных, и тюремных: «Я помню тот Ванинский порт, и вид пароходов угрюмый, как шли мы по трапу на борт в холодные, мрачные трюмы…». Особенным успехом у слушателей пользовалась старинная песня: «В воскресенье мать-старушка к воротам тюрьмы пришла, своему родному сыну передачу принесла. Передайте передачу, а то люди говорят, что по тюрьмам заключенных сильно голодом морят…». Видимо, эта песня была близка многим по своему содержанию. Время было такое.