Но Сережка меня перебил:
- Можно?
- Конечно, - согласился я.
- Я вот никогда этого не рисовал, конечно, но хочу попробовать - маму нарисовать. Как вы думаете? Но только не знаю вот: с орденами или без них? Я тут в Москве был на могиле Неизвестного солдата и решил: с орденами. А потом задумался: не носит она их, застесняется еще, когда увидит, если получится. И, дядя Сереж, это ж не так плохо, что она у меня мать-одиночка. А-а? Она же на войне была...
Шел снег. Сейчас шел. И, наверное, шел вчера, и позавчера, и раньше, когда меня не было дома.
В морозном воздухе пахло снегом. Говорят, что может быть такое, что пахнет снегом. И я, кажется, сейчас чувствую, как пахнет снегом. Запахами облаков. Запахами космических миров, которые всегда были так далеки от нас и вот стали близкими, привычными.
И еще снег пахнет воздухом, зимой и Россией...
ГЛУПЫЕ СОБАКИ
До войны в Доме пионеров мы выращивали и воспитывали немецких овчарок. Потом передавали их торжественно пограничникам.
Мы знали, что причастны к чему-то великому. Пограничники с нашими собаками охраняли наши границы. И, значит, нашу революцию. Пограничники с нашими собаками ловили шпионов и нарушителей. Шпионов и нарушителей, которые были против нашей Советской власти. А Советская власть - что говорить! - наша, Советская!
Мы не знали тогда, что будет сорок первый, когда немцы перейдут наши границы. И о том, что наша немецкая овчарка посему станет среднеевропейской...
Наши овчарки выносили наших раненых с поля боя. Наши овчарки бросались с толом под немецкие танки. Наши овчарки - именно наши, а не немецкие или среднеевропейские - несли караульную, вместе с солдатами, службу на войне.
А ныне, хоть тыща лет прошло после войны, у нас в поселке по ночам тоже лают собаки. Для кого-то, конечно, и тыща, а для меня - минуты, часы, не больше, но не в этом, наверно, дело.
Собаки лают - то ласково и лениво, то неистово и исступленно, а то настороженно...
Я привык к этому. Как к войне в войну, как теперь, в мире, к шуму электричек и радиолы в соседнем доме отдыха и еще ко многому...
Но вот он, давний мой добрый знакомый, говорит:
- Знаю, что неравнодушен... Не сердись!..
- К чему?
- Собак любишь!
- Люблю. Ну, и...
- А по мне, человек, понимаю, звучит гордо, а собака? Ну, вот хоть...
Три ночи он, мой знакомый, у нас в гостях. Три дня и три ночи.
- Три ночи эти глупые собаки спать не дают. И чего им? Сами не спят... Ты, конечно, не сердись...
- Я не сержусь, - говорю я.
Сам я сплю. Собаки мне не мешают. Спрашиваю знакомого:
- Почему не дают? Я сплю. Почему глупые?
- Лаять-то чего? Пустобрехи!
- А электрички?
- Так это нужно!
- А дом отдыха с его радиолой?
- Так надо же людям отдыхать...
- А самолеты?
- Еще бы! Нужно! Я не о людях, о собаках...
- А Зайчик?
- Какой зайчик?
- Лошадь по имени Зайчик. Помойки вывозит, видели? Тоже ржет!
- Рыжая? Симпатичная такая... Так это лошадь! Пользу приносит.
- А собаки, между прочим...
Я знаю всех собак в поселке. По голосам знаю и просто так. Ни одной шавки. Ни одного пустобреха. Даже среди дворняг.
По ночам собаки лают и Зайчик спросонья ржет. По ночам поют соловьи и гудят электрички. По утрам петухи перекликаются и опять - собаки. Воробьи, синицы, иволги ищут ДРУГ дружку голосами - поют, шумят, галдят.
Так должно быть.
А он:
- Глупые собаки!
Я хотел ему рассказать.
Хотел, меня подмывало рассказать ему о Дике, который ждет хозяина, пилота "Ту-104", по трое, пятеро, а то и больше суток и никак не может успокоиться, когда хозяин возвращается и - увы! - забывает Дика, бросается к сыну, жене, а не к нему. Потом Дик не спит, не может уснуть. Он лает. Ему положено лаять на каждый шум, шаг и шорох, он - сторожевой, Дик. Овчарка с помесью дворняги, но сторожевая овчарка.
О Мишке я бы тоже мог сказать. Мишка домашний, но дома у него нет никакого дома. Оба дома не в счет. Один тут - в поселке. Второй - в Москве. Хозяев много, и почти всех их любит Мишка, но те, кого любит больше, - в Москве. Мишка ждет их, горюет, грустит и лает в ожидании. Здешние, менее любимые хозяева не понимают его, не хотят понять.
У хриплого Додона свои проблемы. Он все ждет хозяина, который уже никогда не вернется домой.
А раньше хозяин возвращался. Иногда даже по ночам.
Додон не знает, что хозяин его - теперь Герой Советского Союза, что были его похороны до Указа и что гроб его, опущенный в землю, был почти пустой, поскольку космос - это космос.
Он, Додон, лижет руки жене хозяина, девочкам - дочерям его, а ждет только его и потому лает. Лает, ожидая...
И Джек лает, и Джульбарс - правда, вовсе не тот, которого мы знали по довоенному кинофильму, и соседская Лада, и другой наш сосед справа Антон...
Антону нужна Лада, а Ладе нужен Антон, и они лают, ждут, когда им можно будет встретиться, когда люди позволят это...
Только у нас в доме нет собаки. Нет и никогда не будет.
Отец, которого мы совсем недавно похоронили, был на войне, как я.
На войне отец отправлял немецких овчарок под немецкие танки и на немецкие минные поля. И в караул и для выноса наших раненых. А еще раньше, до войны, когда я выращивал и воспитывал в Доме пионеров немецких овчарок, он говорил мне, что собаки, как люди, все понимают...
Он ушел, уехал, давний мой добрый знакомый.
- Что так скоро? - спросил я его уже на станции.
- Не сердись, - опять повторил он, - но, понимаешь ли, мне... Эти глупые собаки по ночам совершенно лишают сна! А у меня давление, спазмы, говорят...
Он долго что-то говорил о себе и о том, что его беспокоит. Говорил, пока не подошла электричка. Он не забыл в последнюю минуту спросить меня о том, как я похоронил отца.
- Ничего, похоронил...
- Ну, будь здоров, - крикнул он мне из тамбура. - Звони!
Я возвращался со станции поздно - около двенадцати. В поселке у нас лаяли собаки. Ласково и лениво, неистово и исступленно, а то и настороженно...
Я ЛЮБЛЮ НАШУ УЛИЦУ...
Улица как улица. Ничего особенного. Дома слева, дома справа. Деревья вдоль тротуаров.
Правда, когда летом пух летит, здорово. Как снежная метель, вьется пух по асфальту. Чиркнешь спичкой - пух с треском вспыхивает и кружится, крутится струйкой вместе с огнем.