По вечерам дядя Миша был сильно не в себе. Вот и начинались у нас разговоры о нем.
- Странный он человек, но в конце концов...
- Ведь какой вежливый, а тут...
- Хотя бы о людях подумал: дети, женщины...
Так приблизительно говорили жена, дочка, бабушка. А дядя Миша под окнами нашими, распив там, как положено, не единожды на троих, матерился в семь этажей. Матерился в адреса многие - внутренние и внешние. Тут и жэковские начальники были, зажимавшие прогрессивки, и американцы во Вьетнаме, греческие фашисты в связи с военным переворотом и китайские хунвэйбины. Диапазон вечерне-ночных бесед дяди Миши был удивительно широк.
И я, соглашаясь с домашними, возмущался вместе с ними и все же почему-то старался оправдать дядю Мишу, хотя он и сказал мне это обидное: "Дуб стоеросовый".
Может быть, потому, что после брани своей во все и вся дядя Миша переходил на фронтовые воспоминания и говорил о местах мне знакомых и близких - о Яссах, Кишиневе, Плоешти, Констанце, Бухаресте...
* * *
Он стоит на поляне рядом с нашей пятистенкой - совеем еще молодой и уже взрослый, зрелый и не по возрасту, ибо ему только тридцать. Он моложе меня, и я ему чуть завидую, хотя и знаю, что дубы живут на свете дольше людей. У него чудесные матовые листья - ажурные, как северные наши, редко встречающиеся сейчас кружева. Они то крошечные, то большие или вовсе огромные, в пол-ладони, и это правильно, поскольку он - вполне солидный дуб.
Эх, дуб, дубок,
Посмотри разок...
Это уже о нем и не совсем о нем, хотя я и вспоминаю знакомые с детства строчки, и для меня они связаны с ним и еще с тем дубком, который, как и этот, вырос сейчас, но там - под Яссами. Я видел его в прошлом году и позапрошлом, когда бывал в Румынии.
И вот теперь опять увижу - через два-три дня.
Я вновь еду туда, и, конечно, не миновать мне Ясс и могилы старой, над которой шелестит листвой такой же, как этот, подмосковный, но чуть более старший - на два года - дуб...
Теперь я сделаю то, о чем думал раньше, но чего не сделал. Я возьму горсть земли там и привезу ее сюда - к этому дубу.
* * *
И вот я привез эту землю. Не горсть, а целлофановый пакет с землей и лентами цветов флагов - румынского и нашего. Ленты и весомость пакета спасли меня при переезде границы в Унгенах: я не знал, что по каким-то суровым международным законам нельзя перевозить через границу фрукты, овощи, цветы и даже землю с могилы друга.
Землю я бросил к нашему подмосковному дубку, а ленты румынского и советского флагов оставил на стене в нашей московской квартире.
Тут и вышло так, что вскоре после моего возвращения домой нам пришлось вызвать дядю Мишу: засорилась раковина.
Дядя Миша, почти трезвый, видно не помнящий даже о дубе стоеросовом, был предельно вежлив и, я бы даже сказал, ласков.
- Опять из-за границы? Понимаю, понимаю...
- Ну, как там в Румынии? Как? Где побывали?
- Понимаю, понимаю, а в Яссах-то где?
Я что-то отвечал дяде Мише, он поддакивал, и наконец я рассказал почти ради шутки, с каким трудом провез через границу целлофановый пакет с землей...
Дядя Миша вдруг изменился в лице.
- И куда же ее, землю? - перебил меня он.
- Да дубок у меня есть, в сорок шестом посадил в деревне, или, как говорят, на даче. Тут под Москвой, в Перекрестине. Слышали? Двадцать три километра...
- Двадцать три километра, говоришь?.. А тысячу двадцать три не помнишь?
Я не узнал его. Не потому, что он перешел на "ты".
- Яссы не помнишь? Что после нас Ясско-Кишиневской операцией назвали? Седьмым сталинским ударом? Не помнишь? И батальон наш гвардейский забыл?
- Помню, как же не... - пробормотал я.
Теперь я все вспомнил. И дядю Мишу - тогдашнего...
- Слушай, прошу тебя! Умоляю, если хочешь... - попросил дядя Миша. И не сердись, ради Христа, за дуб этот стоеросовый, за все. Ты - я все понимаю, я... Отвези меня к дубку этому, где земля с его могилы.
Да, тут я все вспомнил. Покраснев, вспомнил. Сорок четвертый. Три километра от Ясс. Там сейчас дубок. Там мы тогда хоронили Колю Невзорова. Николая Михайловича Невзорова - сына дяди Миши, солдата, моего друга. И дядя Миша, сам солдат нашего хозвзвода, который был в сорок четвертом тоже молод, хоронил вместе со мной своего сына. Я же знал его, знал. А встретив через тринадцать лет в этом дворе, не узнал и не вспомнил. А он...
Эх, дуб, дубок...
Дуб стоеросовый! Да, этого нет у Даля.
- Дядя Миша!
Вот как бывает. А память должна быть памятью. Ее нельзя додумывать и домысливать, как мемуары. И забывать нельзя! И изменять ей - памяти!
Я обнял дядю Мишу:
- Ничего не говорите! Прошу! Ничего!
ДОРОГОЙ ТОВАРИЩ СЛОН
Обычно рассказы начинаются с конкретного действия. Например: "В небе светило солнце", или: "Это случилось в полдень", или: "Время клонилось к вечеру", или: "Над городом спустилась ночь". Могут быть и несколько иные варианты начала: "...а может быть, это были всего лишь маленькие звукоуловители, напряженно повернутые в мировое пространство, к источнику колебаний, недоступных для человеческого уха..." или, как у меня: "В небе светило солнце. А Владик Хвостиков имел некоторое отношение к отряду хоботных..."
Но, увы, мне сейчас придется начать этот рассказ не с действия, а с рассказа о самом рассказе.
Я придумал рассказ. Придумал название - "Дорогой товарищ слон". И подзаголовок - "Рассказ-сказка для детей и для взрослых".
Когда рассказ был написан, я, как обычно, прочитал его самому моему близкому и дорогому мне старшему редактору.
Не знаю, что сказала бы просто жена, но жена - старший редактор сказала так:
- Мне не нравится...
- Почему?
- Слишком большой...
- Но и слон - большой!
- Слон твой, дорогой товарищ, слон действительно большой, но это рассказ не для детей. "Для взрослых" - это правильно.
- Почему не для детей?
- Потому, что ты ругаешь педагогов - раз, пишешь о любви и о других проблемах - два, наконец, у тебя все люди глупее слона.
- Но и слон наш, хороший, советский, в Московском зоопарке родился...
- Это не имеет значения!
- Рассказ-сказка!
- Этого не поймут! Поймут буквально. И дети...
- Дети, кстати, тоже как-то оценивают своих учителей.