Нет, конечно, я не буду сегодня говорить о нем. Просто повидаю, поздравлю, а потом зайду в штаб и передам записку комбата капитану Говорову. Или лучше сначала передам, а потом уже разыщу ее? Пожалуй, лучше так.
Солдаты, ехавшие со мной в кузове, молчали. Я уже не раз замечал, что на фронте, да и вообще в армии, старички не очень разговорчивы. И сам я, встречаясь с пожилыми солдатами, не раз ловил себя на мысли: "А не слишком ли много я болтаю?" Мне хотелось быть старше. Это давнее, со школьных лет, желание не проходило и теперь. И сейчас в машине я обрадовался, когда один из солдат спросил меня:
- Как, из госпиталя или на пополнение?
Хорошо, что я заговорил не первым.
- Нет, по делам еду, вот с запиской комбата, - серьезно сказал я.
- А-а! Небось с Новым годом поздравление везешь, - понимающе согласился солдат и опять, как мне показалось, задремал.
Меня тоже начало клонить к дреме - в последние ночи мы спали не больше двух-трех часов. Кажется, я и впрямь чуть-чуть задремал, приткнувшись к мешкам с приятно пахнущим табаком и сухим картофелем.
...Когда я очнулся и приоткрыл глаза, я ничего не понял. Я лежал на полу рядом с одним из солдат-попутчиков, а впереди нас хлопотали люди, покрытые белыми простынями. Или это врачи в халатах? Где мы? Неужели меня все же загнали в госпиталь из-за этой дурацкой царапины на спине? В голове страшно шумело, перед глазами плыли холодные лунные круги. Левая нога, перевязанная выше колена чем-то больно-тугим, была откинута с носилок чуть в сторону. Значит, я лежу на носилках? Опять левая? Сейчас придет Гурий Михайлович и сестра Вера... Вера... Вера... Как же ее зовут? Все звали ее Верочкой... И только я по отчеству... Неужели мы стали взрослыми? Такими, как она, как Гурий Михайлович, как эти солдаты в кузове машины, что сразу поняли, куда и с чем я еду. Еще вчера, и позавчера, и чуть раньше, в Доме пионеров, я считал себя страшно взрослым... Считал... А был мальчишкой... А сейчас... И Саша, и Шукурбек, и Витя Петров, и я - все, все, все стали взрослыми... Жалко, что это так... Жалко, что не вернется детство... И мать не подойдет сейчас ко мне... И отец... А мне почему-то очень тоскливо и страшно сейчас...
Я попытался повернуть голову в сторону соседа и почувствовал, что из ушей у меня течет что-то горячее и густое...
- Ничего, браток. Главное, живы. А садануло здорово - ни шофера, ни попутчика нашего и до санбата не донесли, - услышал я глухой голос с соседних носилок и опять куда-то провалился с мыслью, что все это - глупый сон.
А потом меня хоронили. И не во сне это было, а наяву. Я видел, как Саша, Шукурбек, Макака, Володя копали мне могилу - они выбрасывали из ямы сухой, почти солнечного цвета песок и вытирали потные лбы. И Володя говорил:
"Поднажмем, ребятки!"
Катонин, Буньков и Соколов, сняв зимние шапки, шли за машиной, на которой лежал я, а оркестр исполнял грустную песню, но это был не траурный марш Шопена, а что-то другое. И вдруг я узнал мелодию, узнал по словам, хотя их никто не пел:
Я по свету немало хаживал,
Жил в землянках, в окопах, в тайге...
Но сейчас оркестр исполнял мелодию этой песни медленно, и ему аккомпанировал огромный орган, похожий на здание костела.
А Наташа шла рядом, положив руку на мой горячий лоб. Рука ее была холодна, и мне было приятно, что она холодна и что воздух пахнет свежей хвоей, как в Лежайске и как накануне Нового года, когда с трудом купленная елка уже стоит в комнате и ее пора украшать игрушками.
Потом я проваливаюсь куда-то. Или я просто засыпаю, или это бред.
"Жаль, что папа не дожил до этого дня", - говорит мать.
Откуда мать? И почему не дожил? И до какого дня? Мы рядом в холодном сыром окопе, и я пытаюсь крикнуть матери, что отец жив. Жив! Это меня уже нет! Меня хоронят друзья и Наташа. Она теперь всегда будет помнить обо мне и будет мучиться оттого, что не сказала мне при жизни, что любит меня. Нет, пусть она не мучается, не страдает. Теперь она все равно знает, как я любил ее...
Вдруг звуки органа стихают. И оркестр молчит. На площади появляются немцы. Их много. Они рвутся ко мне, Саша преграждает им путь, протирает очки и шепчет:
"По-моему, это... Я все хочу тебя спросить, как ты считаешь, это немцы? И в них можно стрелять?"
Я понимаю, что это немцы, но лейтенант Соколов выхватывает у меня карабин:
"Не стрелять! Не стрелять! Это пленные! В пленных не стрелять!"
"А по-моему, глупо, ребятки, не стрелять в такую сволочь", - шепчет Володя.
Володя сейчас страшен. Но он улыбается, даже хлопает меня по плечу:
"Учти, браток, что Соколову доверять нельзя. Надо еще присмотреться к нему как следует. Это не только я тебе говорю, учти! Сам комдив так думает. Вот оно что!"
Я не выдерживаю:
"Ты сволочь, Володя! Я бы за Соколова..."
А Наташа все держит свою холодную руку на моей голове.
"Зря, - говорит она, - ваш лейтенант их пожалел. Ведь они убили тебя, мерзавцы. Убили! Понимаешь?"
"Понимаю, - шепчу я, - ты очень хорошая. Я все понимаю!"
Лейтенант Соколов - мрачный - подходит ко мне, но обращается почему-то к Наташе:
"Простите, товарищ младший лейтенант!"
Потом он говорит мне:
"А в санбат ты так и не поехал".
"А вы? Как ваше ухо, товарищ лейтенант?"
Соколов не успевает ответить. Буньков уже тут:
"Брось, Миша. Других учишь, а сам!.."
Я иду по перекатам,
Впереди дороги нет.
Под ногами рыхлой ватой
Устилает землю снег.
Синий лес темнеет глыбой,
Не увидишь огонька.
В темном небе, словно рыбы.
Проплывают облака.
В поле ветер воет строго,
Все красиво, как во сне.
Только холодно немного.
И немного страшно мне...
Почему я бормочу стихи? И откуда сейчас Дом пионеров? Как я попал с фронта в детство?
"Вы неправы, дети, - говорит Вера Ивановна. - Это вовсе не меланхоличные стихи. А потом, у него есть и другие... Правильно, товарищ Соколов?"
"Людям надо доверять, - говорит комвзвода, лохматя голову. - Всем... И не только детям..."
И вновь грянул оркестр, только уже без органа. И звучал сейчас не гимн, а "Интернационал"...
ГОД 1945-й
- Ну как ты? Как? С Новым годом!