Подошел комбат Буньков:
- Что, славяне, нахохлились? Погуляли бы.
- Ехать бы уж скорее, товарищ старший лейтенант, - сказал Шукурбек, и его поддержали еще несколько голосов.
- Застряли совсем!
- Когда едешь, как-то веселее.
Мы перебрались через Вислу и все продолжали молчать. Странно, но братская могила не выходила из головы. Неужели это - смерть, и такая реальная, возможная, ощутимая, - где-то рядом?
А как же Геннадий Васильевич? Он был живой, а потом убитый - лежал на машине, в зелени хвои, и люди провожали его, как провожают живого близкого человека. И она провожала, поправляла его волосы... Она любила его. И это так же точно, как то, что существовал он, и существует она, и есть я, и все мы...
Смерть... Странно... Ведь и раньше были смерти... Смерть отца наверно, самая тяжелая... И другие... Как их было много... А сейчас...
Забыть и выбросить всё из головы! Ребята молчали, но, наверно, молчали потому, что впереди у нас бои и, значит, надо думать о них. Это самое важное сейчас. Ведь где-то там - победа, окончательный разгром немцев и, значит, конец всему тому, чем живут люди вот уже четвертый год. Конечно, ребята, сидевшие рядом со мной в машине, думали сейчас об этом и потому молчали.
Почему же я думал о братской могиле, и о могиле - свежей, совсем свежей могиле Геннадия Васильевича в Лежайске, и видел Наташу? Ведь когда мы встретились с ней, мы не говорили об этом. Говорили о чем-то другом, менее важном, и совсем не важном. А потом она сказала: "Мы встретимся". И даже добавила, как искать ее, и узнала, как искать меня.
А я так и не знал раньше, что она любила его...
Вечерело. По дороге шли и шли воинские колонны. Трехтонки и "газики" с продовольствием и снарядами, "студебеккеры" и "шевроле" с легкими пушками и минометами на прицепе. Телеги с пожилыми возницами и уставшими, тяжело дышащими, как астматики, лошадьми. Реже двигались машины в обратную сторону, к переправе. Чаще санитарные и легковые - "эмки" и виллисоподобные "газики".
Но вот все сгрудилось и перемешалось на дороге. Из-за ближнего леска над колоннами появились два "мессера", пронеслись низко, так что даже было видно летчиков в кабинах, и пошли стегать по шоссейке. Дико заржала лошадь, раздались крики: "Воздух! Воздух!", несколько солдат, подняв в небо автоматы и винтовки, стреляли по самолетам.
У нашей машины упал шофер. Он стоял у радиатора с ведром воды - и вдруг осел на асфальт, и глухо ударилось ведро и потом загремело, уже пустое, полетев под откос.
"Мессеры" скрылись, и мы бросились на дорогу. Приподняли шофера, долго трясли его, пока Саша не произнес:
- Смотрите, голова!
Две пули прошли через голову. Шофер был мертв. Мы отнесли его в сторону от дороги, положили на мокрую траву. И слева, и справа от нас, и по другую сторону шоссейки тоже несли кого-то.
- Глаза бы ему закрыть, - неуверенно сказал Саша. - Говорят, пятачками надо.
- Я так...
Веки покойника были еще теплые, и когда я опустил их, минуту придерживая пальцами, из его глаз - застывших и удивленных - показались слезы.
...Так было у отца. Тогда, восемнадцатого октября сорок первого. Мы уже подъезжали к Москве. Вот! Вот сейчас! Сейчас мы доберемся до первого же госпиталя, и все будет хорошо. Это близко, совсем близко. Шофер санитарной машины говорит: у завода Войкова.
Кажется, мы проезжали мост через Окружную железную дорогу. Отец молчал в забытьи и вдруг захрипел. Потом тяжело вздохнул, и словно что-то оборвалось в нем. Он присвистнул и открыл, широко открыл глаза.
- Папа! Папа! - Я тормошил его и умолял. - Папа...
Машина остановилась у ворот госпиталя.
- Как? - Ко мне заглянул шофер.
И без моих слов все понял.
Через минуту спросил:
- Куда поедем? Сюда? Или прямо домой? Ведь ты москвич?
- Домой.
Я назвал адрес. Мы поехали, и отец все время так и лежал, как умер, с открытыми глазами.
Возле нашего дома шофер посоветовал:
- Глаза закрой ему. А то нехорошо, да и испугать можно. Кто-нибудь у вас дома-то есть?..
Было темно. Я на ощупь закрыл отцу глаза и почувствовал, что пальцы мои стали мокрыми. Мокрыми от последних, уже холодных его слез...
Мы стояли теперь за Вислой - на Завислянском, или Сандомирском плацдарме, как его по-разному называли офицеры. Может быть, если бы я участвовал во взятии этого плацдарма или хотя бы видел его на карте, я представлял бы себе его размеры и понимал смысл существования этого плацдарма, да и цену тех человеческих жертв, которые были отданы за его взятие и удержание. Деревни, городки, поля, холмы, саженые леса, всюду, где мы оказывались, были усеяны могилами наших солдат и офицеров одиночными и братскими, поименованными и безымянными. Но я не участвовал во взятии плацдарма, а карты, которые видел (без карт мы не работали), ничего не говорили мне: это были карты тех малых кусочков плацдарма, где нам приходилось работать. И, к слову сказать, очень старые, неточные карты.
Карты кляли все: майор Катонин, и старший лейтенант Буньков, и командир нашего взвода лейтенант Соколов - длинный, выше меня на голову, лохматый, мужчина в очках, в прошлом учитель из Орла. Он, немного странный и непонятный, все больше нравился мне.
- Все карты путают эти карты! - ворчал Соколов.
На картах значилась довольно развитая опорная артиллерийская сеть: обилие геодезических пунктов со сложными и простыми сигналами, пирамидами и вехами, надстройками и турами. А на деле их не было. И наоборот, на картах вовсе не значились многие дороги, селения, реки, костелы, водокачки и другие естественные ориентиры, существовавшие на местности.
Первые дни нашей работы были несколько странными. Может быть, так казалось нам - солдатам, не искушенным в общих замыслах командования. Мы тянули теодолитные ходы вблизи передовой, но, как только напарывались на немцев, сматывали удочки и перебирались на соседний участок, где повторялось все сначала.
Лейтенант Соколов нервничал, ворчал, лохматил и без того лохматую голову и заглазно ругал штаб дивизиона за то, что он разбросал батареи и взводы по всему передку.
- В бирюльки играем, - говорил он Бунькову. - Пока корпуса нет, хоть свой дивизион привязать как следует. А потом начнется горячка.