Я пришёл к Наське домой в тот день. Она сидела на диване и пыталась рассмеяться. Я слышал лишь отдаленные звуки. Как ломающиеся на крыше льдинки. Наська держалась за живот, каталась по дивану, но я не слышал ничего, кроме этого тихого звона.
Тогда я впервые заметил, что она утратила цвет. Как будто кто-то подкрутил яркость. Кожа Наськи побледнела, глаза стали серыми, а в руки она не могла взять ничего тяжелее чашки – всё тут же рушилось на пол. Муравейчик оказался в мире, где нет любимого – работы. То есть музыки.
Я писал ей признания в любви на маленьких листочках, но не видел в ответ даже улыбки. Как-то она взяла один листок и написала аккуратным, плотным девчачьим почерком:
«Я тебя не слышу»
Подняла на меня умоляющий взгляд. Я указал пальцем на признание. Успокойся, хотел сказать я, всё будет хорошо, мы же рядом.
Она подписала рядом:
«Ты не понимаешь! Я тебя совсем не слышу!»
Я пожал плечами.
Наська схватила чехол с тромбоном и выкинула в окно. Не услышав звука падения, она заткнула уши ладонями и начала кричать. Я понял это по тому, как она покраснела. Как сжались её кулаки. Как напрягся её живот.
Мне почему-то вспомнилось, как мама однажды кричала на папу, плача:
– Ты меня совсем не слышишь, – она била маленьким кулачком по столу. – Не! Слышишь!
Папа пожимал плечами, и мама начинала плакать ещё сильнее.
Наверное, надо было отреагировать иначе.
Вы бы что сделали?
***
Витька добрался до самой верхней точки и ждал меня.
Ветер поднимался всё сильнее. Я старался как можно аккуратнее наступать на каждую следующую балку, чтобы не потерять равновесие. Сердце ухало, как испуганный филин, било в виски, отзывалось ритмичными вибрациями в затылке. Трус-трус-трус.
Когда я поднялся наверх, Витька стукнул ладонями по плечам. Забираться? На плечи? Это как?
Витька схватил меня за руку, и потянул наверх. Я в несколько перехватов оказался лицом к лицу с другом. Оттолкнулся от последней балки и наступил на Витькино плечо правой ногой. Потом подтянул левую. Вытянул руки. Я чувствовал, как Витька дрожит внизу. Ещё бы – я же не сорок килограмм вешу. А в дублёнке и валенках – и подавно.
Витька стоял на последней балке в полный рост. Я вытянулся, опираясь о Витьку и пытаясь дотянуться до края. И теперь точно понял – не получится. До края стены оставалось ещё сантиметров двадцать. Не прыгать же мне, отталкиваясь от Витькиных плеч.
Я сдался.
Я – трус. Я хотел слезть.
Но только не Витька. Он взял меня за правый валенок, поднял ногу и поставил себе на голову. Два раза хлопнул по голени. Мол, прыгай.
Мой позвоночник согнулся бы сегодня дважды, если бы не этот белобрысый отличник, который не боялся абсолютно никаких трудностей. Бывает же.
Я опёрся и прыгнул. Пальцы в грубых перчатках зацепились за край.
***
Наська исчезла, когда умерла тётушка Мэри. Кажется, тогда она окончательно поняла, что музыка ушла насовсем, что никто больше её не услышит, и она не услышит никого. И никогда. Совсем никогда.
Странное слово – «никогда». Мы так часто его произносим. Сгоряча или в порыве эмоций, или просто так, вскользь. Но, если «никогда» приходит к нам в жизнь по-настоящему, без шуток, без упрямства, молча заходя и обосновываясь на кухне, мы понимаем, какое же это страшное слово.
Ты никогда больше не услышишь звуков.
Ты никогда больше не будешь вместе с Наськой.
Всё, что нас не убивает, делает нас сильнее? Смешно, да. Что же вы тогда сидите по квартирам и не вслушиваетесь? Не слышите? Не хотите услышать?
Это случилось десять дней назад. Мы сидели вместе, на моей кухне. Папа читал всё ту же страницу книги, мама что-то готовила. Пахло картофелем.
Наська смотрела на меня и пыталась улыбаться. Я понял, что происходит непоправимое, когда увидел узор на стене за Наськиной головой. Она сдувалась, как воздушный шар, но из неё выходил не воздух, а звук. Даже, скорее – жизнь.
Наська стала тенью. Очертанием на фоне стены, силуэтом, нарисованным мелким штрихом. Она пропала, но я чувствовал её взгляд, видел, как пальцы, точнее то, что от них осталось, тянутся ко мне, тонут в волосах, чувствовал, как она пытается улыбнуться, но не получается, как хочет сказать, но я не слышу. Не слышу.
– Мам, ты видишь? – я указал на то место, где только что сидела Наська, а теперь тёмным пятном, словно рой невидимых пчёл, вибрировал разряженный воздух.
Мама повернулась и спросила:
– А что я должна видеть?
– Наську.
– Какую Наську?
Я пожал плечами. И впрямь – какую?
Силуэт отделился от стены и двинулся в сторону двери.
– Я не буду обедать, – сказал я маме, схватил со стола тетрадь и ручку, сорвал с вешалки дублёнку и кинулся за Наськой. За тем, что от неё осталось.
***
Я подтянулся и забрался на стену. Потом помог Витьке. Было тяжело, но я справился. Потому что уже увидел, что никаких ангаров больше нет.
Перед нами была сплошная равнина. Выжженная, покрытая, как плёнкой, чёрной сажей. Необъятная, как небо. И не было вокруг ни ангаров, ни правительственных войск, ни гигантских паровых машин, которые выкачивали у нас звук и отдавали его в столицу (так говорил чокнутый профессор Вольский). Просто чёрное поле. И вокруг – ничего. Кроме редких звёзд, которые неохотно освещали это безжизненное место.
Я подумал: «Чистилище».
А потом я почувствовал стоны. Не услышал, нет. Именно почувствовал. Не звук, а волну. Не сами стоны, а лишь их отголоски где-то в районе затылка. Как будто они ухали в такт сердцу, отдаваясь вибрацией и головной болью.
Я опустил глаза к самому подножию стены и увидел их.
***
Я пошёл за Наськой.
Начеркал на листке быстро, на ходу:
«Остановись».
Я побежал вперёд и обогнал тень. Обогнал призрак. Обогнал то, что было Наськой. Вытянул перед ней листок. Она (оно?) на секунду остановила движение, взглянула на мои каракули и покачала головой.
Я понял – теперь она меня не слышит. Не понимает почерка. Не видит, что я ей пишу. Все самые тёплые слова бьются о главную трудность, главную стену, главную боль – о непонимание. О «ты меня совсем не слышишь! Не! Слышишь!».
Мы шли по улицам Соннер-Вилля.
Тень Наськи проплыла мимо закрытой мастерской дядюшки Винтера, обогнула сожжённую академию профессора Вольского, оставила позади посеревшую с покосившейся крышей школу, скользнула мимо особняка Антоши Лорея, и через минуту уже оказалась за пределами города, на пути к стене.
Я шёл.
Я думал – надо ещё попробовать. Ещё разок.
Я написал на листке:
«Пожалуйста, останься».
И протянул ей. Но тень шла вперёд, тень не хотела слушать, не хотела читать, не хотела понимать. Хотела убежать. Скорее убежать.
Вскоре она прошла сквозь стену.
Я потянулся за ней. Пальцем коснулся очертания. И ничего не почувствовал. Я рухнул и уставился в ту точку, где только что исчезла она.
Справа от меня точно так же у стены сидел Витька.
Пялился в одну точку.
Он не плакал. Не покачивался туда-сюда, как маятник. Не хватался руками за голову. Он просто смотрел в одно место.
Потом подошёл ко мне, помог подняться, и мы пошли в город.
В абсолютной тишине. И в этой ситуации она была абсолютно необходима.
***
У подножия стены толпились призраки.
Антоша Лорей пытался пройти то сквозь стену, то выйти на равнину, но всякий раз вскидывал голову и пытался зайтись в крике. Безуспешно. Тётушка Мэри держала в руках Наськин прозрачный тромбон, пытаясь что-то сыграть. Безуспешно. Дядюшка Винтер чинил очертания граммофона, он откидывал его в сторону. Безуспешно. Тот снова появлялся перед несчастным.
Я увидел маму Витьки. Она стояла, смотрела вверх и улыбалась. Махала руками в сторону стены. Как будто показывала: «Идите отсюда».
Потом я разглядел Наську. Она была самым чёрным из призраков. Как будто облако, обмакнутое в чернила. Она не двигалась. Сидела, сложив руки на коленях.