— Садись. Вот твои письма… А я сейчас… Я скоро приду…
И бросив на стол письма, быстро ушла. Щелкнул замок.
Дим остался один со своими письмами.
Одно, другое, третье…
Это были письма к ней — к Констанце. В них были ласковые слова. Он называл ее «Моя Ки».
Это был его почерк.
И все-таки он не мог поверить. В нем не было любви и нежности к этой женщине, которая, кажется…
Дверь в маленькую прихожую была приоткрыта, и оттуда, шевелясь, проникал луч вечернего солнца. И когда она вошла в плаще и, как птица, выпустила из-под своих крыл двух малышей, он сразу почувствовал и понял, что это — его дети. Им было года по три с гаком. (Значит, четыре года назад он был жив.) Один был в желтом, другой в красном, — их, пожалуй, и можно было отличить только по одежде. И вместе они были вылитый он — будто сошедший со стула той детской его фотографии, снятой где-то в «фотомоменте», с торчащей козырьком челкой, с взвихренным хохолком.
Это стало ясно, как только Констанца сняла с мальчуганов береты.
— Леша и Дима, — Констанца тревожно улыбнулась, подталкивая сыновей вперед.
Она не сказала им: «Вот ваш папа…» Это его даже обидело. Констанца остыла от первого безрассудного порыва. Смотрела, вдумывалась — хотела понять.
Дети стояли перед ним, как намокшие цыплята, — отчужденные, напуганные какой-то неправдой.
Рожденное из самых глубин желание схватить этих мальчишек, прижать их к себе, потискать, посадить к себе нашею означало в то же время признание, что Констанца его жена, что он, следовательно, любит ее, но этого, не было. И не могло быть, потому что В недрах его души непроходящей болью ныла другая любовь.
Констанца поняла. И впервые ужаснулась пропасти между ними.
Все эти дни, часы она была с ним — мертвым, ни о ком не хотела думать, ни знать, а когда он пришел живой, оказалось, что его — нет, просто — нет! Констанца стащила с себя плащ, вытерла детям носы. В острой прорези платья Дим увидел межинку грудей. Она раздевала детей, обтекала стулья, углы шкафа, книжные полки, как рыба в аквариуме. И удивительно было в ней это сочетание полноты и элегантной верткости.
Скользнув возле Дима, она взяла детей за затылки и затолкнула их в соседнюю комнату — одному сунула пластилин, другому — заводную машину.
Она посмотрела в его глаза. В них были растерянность и решимость вместе. Он должен был ответить ей, он понимал, что вся правда на ее стороне. И ему захотелось быть тем, кого она ждала. Но не мог он! И от беспомощности, не отдавая себе отчета, он подошел к ней и ткнулся, почти ужасаясь того, что делает, в ее затылок, в густоту ее ржаных волос, взбитых в прическу.
И запах их оглушил его. Говорят, есть сто тысяч запахов. Наверно, их во много раз больше. Это был любимый запах — это был запах любимой. Да, так должна пахнуть любимая женщина — его женщина… Это как почерк.
У него сладко закружилась голова. Он счастливо усмехнулся в глуби себя, а она оттолкнула его плечами.
— Нет, Димушка. Я хочу только правды… Не надо… Боже мой, какая дичь… Я считала дни… часы…
Дим не хотел думать о той — другой, о Лике. Было ясно, что она предала его. Он почувствовал, что всегда обманывался в ней. Значит, в нем самом было что-то, что не давало увидеть, какова она на самом деле? То есть он и видел, но не хотел видеть, говорил себе: «Может быть, это не так?» закрывал глаза. Было слишком много вложено себя в нее, чтобы отказаться, — это был отказ от самого себя. И заставлял себя верить, что она такая, а не такая. Или думал, что она опомнится и вдруг переменится и станет похожей на то, что он ждет от нее. Но она оставалась тем, чем она была. И с этим ничего нельзя было поделать. Да и не надо было… Он это уж сейчас-то совсем понимал, и все же его тянуло и хотелось видеть ее. И хотелось избавиться от этого, и потому еще больше тянуло.
Хотелось уйти, сбежать к ней — к той, хоть бы только опять постоять под окнами, выждать, пока она выйдет или придет. Понять, понять… Чепуха, будто здесь можно было что-то понять. Все было так, как было. И опять инерция ушедшего, несуществующего хватала его за сердце. И он понимал, что заглушить это бессмысленное и несуществующее он может только новым чувством. Но не мог. Смотрел на Констанцу и не мог, и, чтобы оправдать в себе это непонятное, не поддающееся рассудку, он вызывал в себе угасшую подозрительность:
— Три дня назад ты была в Пещерах — зачем? Я видел тебя за деревьями, или это была не ты?
— Это была я.
Дим вздрогнул. Он думал и надеялся, что она откажется, смутится.
— По городу разнесся слух о твоем появлении, но здравые умы утверждали, что это не ты, а самозванец — твой двойвик. Я и раньше слышала о человеке, очень похожем на тебя… Но я знала, что если ты — это ты, то обязательно появишься там — в своей лесной лаборатории. И я ждала тебя. Я хотела броситься к тебе, но ты вдруг увернулся в чащу, и я подумала, что, может быть, это все же не ты… Но потом я видела тебя у нашего института…
— Ты сказала — наш институт?
— Да, я там работаю, заведую лабораторией нейрохирургии.
— И вы дали ему степень доктора?
— Да, ему дали доктора. Хотя я выступала против.
Дим молчал, смотрел настойчиво. Он и боялся и ждал хоть одной фальшивой нотки в ее голосе.
— Ты выступала против него?
— Да. Я сказала, что его работа — плагиат. Но ведь в сущности это не было плагиатом…
— Не было?
— Да. Ведь твои записи не опубликованы. За это сразу бы зацепились. Я поправилась. Я сказала, что он выдал за свое открытие, принадлежавшее другому. Меня спросили — кому? Я сказала. У меня потребовали доказательства. У меня их не было… Лео попросил слова «для справки». Он сказал, что начинал тему вместе, но потом вы разошлись в методологии и он завершил ее сам, а ты, дескать, пошел своим путем, что ты вообще разбрасывался и брался за вещи, которые за гранью современного уровня науки… Один из оппонентов решил поклевать меня. Пристыдил: разве важно, в конце концов, кто? Важно, что открытие существует и может послужить человечеству. Мертвые сраму не имут, но и слава им не нужна… Что же вы, мол, предлагаете открытие зарыть в землю, как зарывали княжеских жен? И, кажется, его одобрили. Не все. Но одобрили.
Констанца поправила распавшиеся волосы и села в кресло, вздохнула:
— Ты не представляешь, какая он сволочь, он на все способен. — В ее голосе была искренняя ненависть.
Дим понимал, как это бестактно, но он все-таки спросил, чтобы поставить все точки над «и»:
— А тогда ты тоже думала о нем так же — когда толкнула его на знакомство со мной?
— Как ты можешь? Я тебя любила.
Он не знал, как это у него вышло, но он сказал:
— И потому делала мне всякие пакости?
— Пакости? Просто я всегда знала, когда тебе грозит беда и откуда… А пакостей я тебе не делала… Я любила тебя… А это… я от тебя же слышала, что тебе нужен математик…
Расшумелись дети, и кто-то из них заплакал. Констанца вышла, чтобы их успокоить.
Не то Дима у Алеши, не то Алеша у Димы отнимал машину. Мама пристыдила сыновей, говоря: как не стыдно им при дяде! — и это резануло его, потом она сказала, что им пора ужинать и спать, и повела их на кухню, они прошли, бычась и косясь на него, как косятся на чужого и недоброго дядю, который обижает их маму.
Дим отошел к окну.
Смеркалось.
Дома, небрежно разбросанные и, как спичечные коробки в игре, поставленные на попа, отшатнулись в аквариумную даль, заиграли желто-зелено-оранжевыми окнами. Сосна приблизилась и чуть не царапала ощерившейся ветвью потемневшее стекло.
Констанца накормила детей и уложила их, сказала, что, если они будут шуметь, не будет им никакого обещанного зоологического сада. И они затихли.
Она вышла, зажгла свет, стекло еще потемнело, а сосна отодвинулась в темь.
— Ну вот…
Молчали.
— Ты же был весь с ней и в ней, все время… с ней… Я даже не позволяла себе надеяться. Это было чужое, навек не мое… и мое.