— Мы построим лунные театры.
— Мой маленький братишка, когда я еще жила с мамой, спрашивал: а что, если поставить табуретку, на нее еще табуретку, а потом еще, — можно так забраться на луну? Я отвечала: конечно, можно… Давайте пить кофе.
Я оглянулся. Лика появилась из-за дверцы в легком халате. Она стояла в луче вечернего солнца и, кажется, нарочно не выходила из него. Посмотрев долгим взглядом на меня, она достала из чемодана печенье и трюфели. Ушла на кухню.
Разливая в маленькие красные чашечки кофе, она сказала тоном, не предполагающим возражений:
— Садитесь, Вадим Алексеевич. — И осторожно посмотрела на меня. — Марк Твен говорил: «Пользуйтесь радостями жизни, ибо мертвыми вы останетесь надолго». — И примирительно улыбнулась.
Я пригубил действительно очень вкусный и очень ароматный кофе.
— Человек, конечно, рожден для радостей, — сказал я, отправляя в рот маленькие воздушные кругляшки печенья.
Она смотрелась в зеркало, которое стояло в углу, у окна, как раз напротив нее, и беззастенчиво любовалась собою. Это было настолько откровенно, что не вызывало даже протеста. Тем более, что я сам не спускал с нее глаз.
Мы долго сидели. Мы молчали, и было хорошо. Она заварила еще кофе. И мы говорили, но уже неважно, что говорили. Я только помню, как смотрел на нее, а она разрешала мне это. И не то что позировала, а чувствовала себя, как на сцене.
Время шло к ночи.
— Вы устали с дороги, — сказал я с оттенком вопроса.
Лика посмотрела на меня внимательно. Она жевала печенье и показала, что не в состоянии ответить. Она слишком долго жевала, и я сказал:
— Я пойду. — Но сам чувствовал, что в этом опять звучал вопрос.
И Лика поперхнулась. Быстро проглотив, она проговорила:
— Никуда вы не пойдете. Здесь же ваши амебы!
Конечно, куда я мог уйти от своих амеб!
Спохватившись, что я, видимо, не так ее могу понять, Лика посмотрела на меня сквозь ресницы и сказала, дотронувшись пальцем до моего колена:
— Вo всяком случае, я вас не гоню…
От неловкости я дернул за шнурок торшера, и круг света упал на ее лицо.
— Погасите. — Она защитилась ладонью. — Я так устаю от света там — на сцене. Посумерничаем еще?! Я люблю — при свете уличных фонарей.
Я погасил.
Она поднялась и, противореча себе самой, зажгла верхний свет.
— Сейчас я буду угощать вас своими винами.
Она достала две узкие длинные рюмки и сначала в одну, потом в другую стала аккуратно из разных бутылок наливать разноцветные вина — алое, золотистое, бордовое, янтарное, белое, черное, — и они остались лежать слоями.
— Это я сама настаивала… из ягод. Очень милые коктейли получаются. Она поставила рюмку на столик торшера и подала розовую соломинку. — Это почти не пьянит, но снимает кое-какие застежки с души… Пить надо не разрушая колец — такое условие! — И, опустив свою соломинку в рюмку, она показала «как».
— А с последнего кольца нельзя начать? — улыбнулся я.
— Нет. Тогда не получится, — серьезно ответила Лика. — Вам непременно надо не так, как все… — улыбнулась она примиряюще. — Я дома редкий гость. Все на колесах. Театр ведь наш — областной. И когда возвращаешься, хочется чем-то скрасить свою жизнь. Приходят друзья — все из театра, и всегда за полночь. А вообще, вся жизнь так. В чужих страстях, желаниях, надеждах. Они становятся своими… а свои?.. Вот уже пять лет… почти пять.
— Пять?
— Да… почти. Я ведь не кончала института. Меня в театр тетка устроила… Кончила я потом уже студию при театре… Но все же, видимо, когда нет своей личной жизни… Вот я не могу, например, играть взрослых ролей мать… Я не пережила материнство… Да и вообще ничего путного не было в моей жизни.
— Ну что вы — у вас… все еще впереди.
— Конечно, это милое утешение, но важно, чтобы и позади было… Мать была певицей. Она умерла во время войны. Я осталась на руках у тетки. Тетка сдала меня в интернат, да — как сдают багаж. Привозила мне подарки. Я не сужу ее, но лучше бы уж ничего не возила. Мне завидовали все девчонки.
Лика скинула туфли и сидела, подобрав под себя ноги.
В такт своей речи она чуть-чуть покачивалась. Умолкла, с недовольной миной посмотрела на верхний свет:
— У меня есть прекрасные свечи, я привезла. Давайте зажжем? — Она пошла и достала из чемодана разноцветные толстые витые свечи. Многоколенный подсвечник стоял на треноге возле дивана. Лика вставила свечи и зажгла их от зажигалки, погасила свет. В комнате сразу стало сумеречно. Вместе с восковым дымком поплыл сладковато-смолистый дух — такой бывает на вечерней заре, когда молодые сосенки стоят чинно и держат на своих ветвях нежно-зеленые побеги — маленькие свечи на вечерней заре…
— Я закурю, ничего? — спросила она. И, выпустив дым и отведя его от меня рукой каким-то совсем моим жестом, спросила: — Да… о чем я?..
Я понял — она не рисуется. И вспомнил, что на протяжении нашего знакомства я не раз подсознательно ощущал, как вдруг ее голос делался похож на мой, и в прищуре глаз, и в походке являлось что-то вдруг неуловимо мое… Тут как-то случайно в ящике стола наткнулся на не отправленные ко мне письма — одно из них было запечатано в конверт, другое лишь начато: почерк был удивительно моим. Здесь же лежали другие неотправленные письма — тоже странность! — записки, заметки, конспекты, — и везде почерк был уже не похож на мой, нои везде разный: ее и чуть-чуть как будто не ее.
В рюмке оставалось три колечка, и я, до того терпеливо игравший в игру, смешал их, позванивая соломинкой. То же почти одновременно сделала она, и озорные, немножко какие-то плотоядные скобочки обозначились по бокам ее губ. Она улыбнулась, как говорят, зовуще. И меня обдало жаром. Она так и смотрела на меня — игриво и маняще, а в зрачках где-то глубоко таился испуг ожидания.
Я сидел полный покоя и какой-то даже благости — от вина, от приятного духа ярко пылающих свеч, от ее улыбки, которая кидала куда-то в пропасть и кружила голову.
Вдруг Лика вздрогнула, тревожно провела рукой по своей щеке, волосам, плечу, словно стряхивая что-то. Повернула голову к окну, — в комнату косенько заглядывала луна. Вскочила, размашисто задернула пурпурную с золотым шитьем штору. Села, нацепив на пальцы ног туфли.
На лице ее не было уже прежней естественности и тепла расслабленность, какое-то безволье.
— Устала, — сказала она с извиняющейся улыбкой. — Вас я тоже заморила… Не пора ли на покой? Спать! Спать! — И поспешно, явно испуганная прямотой своих слов: — Вам я постелю на диване… — И совсем растерявшись: — Ну, в общем, где вы и спали…
…Эта игра в дружбу продолжалась еще месяц.
Несколько дней я ничего не делал — то есть в общепринятом смысле. Я думал. Я уже понимал, где тут собака зарыта, но как-то боялся даже поверить. Распавшись, амебы сами вставали из собственного праха, из биоплазмы, из магмы, из — ничего.
Своим сногсшибательным открытием мне, естественно, захотелось поделиться с Лео. Он отсиживался дома, как в берлоге. Я взял такси.
Мне открыла маленькая женщина с добрыми круглыми глазами в белых ресницах, похожая на Лео.
— Вы к Лене, — проницательно поглядев, проверещала она, будто я мог прийти к ней. — Я вынуждена извиниться. Ленечка спит и просил не будить, кто бы ни пришел. — Она посмотрела на меня с уважением, но твердо стояла на пороге.
Я пожал плечами и повернулся уже уходить, как из недр коридора послышалось снисходительно-разрешающее:
— Кто там? Пусть войдет!
Он, конечно, слышал мой голос и понимал, что это я.
Он шлепал по коридору, подщелкивая себя по пяткам стоптанными домашними туфлями.
— Проходи, проходи, — подбодрил он меня.
— Что же ты ставишь меня в неловкое положение, — залепетала Ленина мать, испуганно глядя на сына.
— Мама, не смешите людей. — И уже не обращая внимания на нее, взял меня за плечо, подтолкнул в свою комнату.
— Понимаешь, знакомая одна должна была зайти, а я сегодня не в форме. Вчера перебрал малость.