– Расхвастался! Воздух сотрясать хочешь или стрелять? – злится вдруг Яценко.
И черт меня дернул выскочить с этими тремя снарядами. Все в полку знают, что Яценко стреляет неважно. И грамотный, и подготовку данных знает, но, как говорится, если таланта нет, это надолго. Однажды он пристреливал цель, израсходовал восемь снарядов, но так и не увидел своего разрыва. С тех пор Яценко всегда держит на своем НП одного из комбатов на случай, если придется стрелять. С ним всегда так: хочешь лучше сделать, а наступаешь на больную мозоль.
– Так вы ж больше не дадите, товарищ комдив! – оправдываюсь я поспешно. Это хитрость, непонятная человеку штатскому. Командир дивизии и командир артиллерийского дивизиона сокращенно звучит одинаково: «комдив», хотя дивизией командует полковник, а то и генерал, а дивизионом – в лучшем случае майор. Яценко любит, когда его называют сокращенно и звучно: «Товарищ комдив». И я иду на эту хитрость, как бы забыв, что по телефону не положены ни звания, ни должности – есть только позывные.
– Тебе что, мой позывной неизвестен? – обрывает Яценко. Но слышно по голосу – доволен. Это – главное.
Что угодно говорить, лишь бы снарядов дал. Мне начинает казаться – даст.
– А ты знаешь, сколько наш снаряд стоит? Пятьдесят килограммов, – ты знаешь, сколько это в пересчете на рубли?
Все ясно. Точка опоры найдена. Когда пошло в «пересчете на рубли», Яценко уже не сдвинешь.
Он говорит долго и поучительно. Он любит себя послушать. И постепенно успокаивается от собственного голоса. Под конец даже добреет.
– Нанесешь этот НП на разведсхему, пришлешь мне с разведчиком. И наблюдай за ним, Мотовилов, наблюдай! Молодец, что засек.
Хочется выругаться. Страшно мы напугали немца, что нанесем его на разведсхему. Это все равно что убить его мысленно. А он вот пока что роет.
– Я знал, что комдив снарядов не даст, – говорит Васин, когда я возвращаю ему трубку. Он как будто даже доволен, что его предвидение сбылось… Тоже мне ясновидящий!
– Ты лучше сапоги надень! – срываю я на нем зло. – И ноги подбери. Расселся, как на пляже.
А немец теперь обнаглел окончательно. Роет на глазах у всех, словно знает, что по нему не будут стрелять. Я стараюсь не глядеть в его сторону. От этого меня еще больше все раздражает сейчас. И окоп тесный, и вода во фляжке теплая, пить противно, и еще Васин с аппаратом расселся так, что повернуться невозможно. Этой же ночью заставлю его рыть себе отдельный окоп, чтоб не торчал перед глазами.
Меня еще потому все раздражает сейчас, что выход есть, снаряды добыть можно. Но для этого надо пробежать по открытому месту шестьдесят метров. В шестидесяти метрах от нас – кукуруза, там – НП дивизионной артиллерии. Они все же не так трясутся над снарядами. И командир взвода там – Никольский – мальчик еще, страшно вежливый, этот не откажет. Главное – перебежать шестьдесят метров до кукурузы. Я уже знаю, что не перестану думать об этом. Удивительно голая местность. Только несколько минных воронок, ни одного окопа, даже трава жесткая, стелющаяся: упадешь – и весь виден. Но сидеть так целый день, смотреть, как немец роет на глазах у тебя, тоже терпения не хватит.
От немцев нас загораживает гребень кювета. Можно хоть изготовиться скрытно. Затягиваю туже ремень, передвигаю пистолет за спину, вешаю бинокль на шею.
– Будут спрашивать – отдувайся за обоих.
– А если комдив будет ругаться?
Васин очень не любит, когда начальство ругается. Прямо-таки грустнеет на глазах.
– Вот ты и скажешь комдиву, чтоб в следующий раз снаряды давал.
Васин моргает жалобно: мне, мол, хорошо говорить, а отдуваться ему.
– Не бойся, комдив сюда не придет.
Еще раз оглядываю высоты, занятые немцами. Тихо. Выскакиваю из окопа и бегу. Ветер кидается навстречу, нечем дышать. Впереди – воронка. Только бы добежать до нее! Не стреляет… Не стреляет… Падаю, не добежав! Сердце колотится в горле.
Пиу!.. Пиу!..
Чив, чив, чив!..
Словно плетью хлестнуло по земле перед самой воронкой. Отдергиваю руки – так близко. Дурак! Не надо было шевелиться. Изо всех сил вжимаюсь в землю. Она сухая, каменистая.
Чив, чив, чив!..
Только б не в голову. Всей кожей головы чувствую, как могут попасть.
Пиу!.. Пиу!.. Пиу!..
Это уже свистят поверху. Осторожно приоткрываю один глаз и тут же зажмуриваюсь от вспышки. Вон он откуда бьет! На переднем скате высоты – крошечный холмик, яблоня и в круглой тени ее – окоп. Не могу удержать дрожь глаза, когда там бьются белые вспышки. Хочется зажмуриться. Лучше не видеть, как по тебе стреляют.
Впереди меня, у края воронки, каким-то образом уцелевший желтый подсолнух; смотрит на солнце, отвернувшись от немцев.
Фьють! – падает шляпка.
Фьють! – падает стебель, перебитый у основания.
Я лежу на неудобно подогнутых руках, щекой, плечами прижавшись к земле. С земли высота кажется огромной, только краешек неба виден над ней. Я стараюсь запомнить место, где сидят пулеметчики, чтоб из кукурузы, откуда оно будет выглядеть иначе, узнать его. Если он не попадет в меня и я добегу до кукурузы, тогда уж он будет в моем положении: против артиллерии, бьющей с закрытой позиции из-за Днестра, пулеметчик – то же, что я, безоружный сейчас, против него. Я лежу под его пулями распростертый и из суеверного чувства стараюсь не думать о том, что будет с пулеметчиком, если я останусь жив и добегу до кукурузы.
Последняя очередь проносится надо мной. Тишина… Только теперь чувствую, как устали все время сжимавшиеся мускулы. Отчего-то болит затылок и шея. Край бинокля врезался в грудь. Это я упал на него. Жаль, если побились стекла. У меня замечательный цейсовский бинокль.
На сколько у пулеметчика хватит терпения? Минут десять будет караулить, потом устанут глаза. Главное, чтоб немец не начал швырять мины. Если рядом упадет снаряд, еще можно остаться в живых. У меня был уже случай. Изорвало голенища сапог, а когда я вскочил и побежал, хромая, обнаружил, что еще каблук срезало. Снаряд рвется в земле и осколки выбрасывает вверх, особенно фугасный. Но от мины на ровном месте спасения нет. Она разрывается, едва ударившись о землю; осколки ее сбривают даже траву.
Осторожно за ремешок тяну из-под себя бинокль: врезался в кость, терпения нет никакого. Потом лежу, закрыв глаза. В висках кровь тяжелыми ударами отсчитывает время.
Наверно, прошло уже десять минут. Больше я не могу, во всяком случае. Вскакиваю и бегу. Бинокль раскачивается на шее, бьет по груди. Никак не удается поймать его на бегу. Падаю уже в кукурузе. Пулемет запоздало строчит вдогонку.
Лежа на животе, еще не отдышавшись, просовываю бинокль меж стеблей. Слепящее солнце, синеватый дымок, затянувший высоты, – все это прорезают увеличительные стекла, и я вижу пулеметчиков десятикратно приближенными. Их двое, оказывается. За реденьким частоколом натыканного в бруствер бурого конского щавеля шевелятся две железные каски, два желтых пятна вместо лиц. Теперь я их не потеряю из виду.
По кукурузе близко от меня пробегает, пригнувшись, пехотинец, ладонью прижимая к груди медали. Кажется, ординарец Никольского. Когда я спрыгиваю в траншею наблюдательного пункта, он уже развешивает на колышках, вбитых в стену, мокрые тряпки: платки, подворотнички. И радостно улыбается мне крепкими зубами, стараясь показать свое расположение:
– Это по вас стреляли, товарищ лейтенант?
Все это время, пока я лежал, мечтая только, чтоб не в голову попало, он под скатом в бомбовой воронке стирал, сидя на корточках, и прислушивался: по ком это? Никто даже огня не открыл. Вот черти!..
– Лейтенант где?
– Болеет лейтенант. В той щели лежит.
Никольский лежит на земле, с головой укрытый шинелью. Дрожит так, что под сукном видно. Я долго тормошу его за плечо. Наконец он садится, откидывает с головы шинель. Расширенным зрачкам его даже в сумраке перекрытой щели больно от света, он жмурится. От лица, от шеи его пышет жаром, а руки ледяные и ногти синие.