Огромный слепень присасывается к ране на руке. "Странно, -- думает гоплит, -- я же бегу, а слепни садятся на неподвижные предметы". И стонет от резкой неожиданной боли: сползший с бока короткий меч вонзается в голень. Гоплит смотрит на свою ногу -- как на смерть. Он не знает, что это и есть смерть, что меч перерезал вену и кровь, подгоняемая сердцем, будет литься, пока не вытечет вся вместе с жизнью. Гоплит хочет остановиться, чтобы согнуть руку и передвинуть меч к спине, но падает... тянет голову, чтобы оглядеться, сколько еще до города, но в глазах темнеет. И по очереди поднимая голову и шлем, грудь и панцирь, руки и щит, он встает, хлюпая ступнями в бордовой луже, хрипя от немощи своего измученного тела, поддерживаемого копьем, точно лоза. Больше всего на свете ему хочется стонать и оказаться в городе. Сказать бы, упасть и забыть о том, что он -гражданин, что у него нет права не добежать, как у инородцев и рабов нет права защищать богоизбранную Аттику. И он опять ковыляет по ослепляющей дороге, такой яркой, словно Гелиос проехал перед ним...
За гоплитом несется орава мальчишек. Они почти наступают ему на пятки, забегают вперед, возвращаются, пристраиваются сбоку и требуют изо всех сил: "Дорогу!" Женщины оглядываются, сторонятся, охают и семенят за гоплитом. Возницы поворачивают неуклюжих волов, бросают и кряхтя бегут вдогонку... Сбрасывая десятидневное ожидание, город переходит на бег. Только тощие бездомные собаки путаются между ног и лают на всех, на весь этот гомон, поднятый каким-то существом, еще более грязным, чем они. Он не слышит и не видит, ступая без разбора по золотистым кучкам помета, он чувствует близость города по камням и выступам, о которые спотыкается и о которые спотыкался, учась ходить, он узнает его по выбоинам и щелям, в которые ступни попадают так же привычно и уверенно, словно там -- гладь: и ноги еще повинуются воину, а истомленное сердце, как укачиваемый больной ребенок, сопит и хрипит, а, очнувшись, с криком стучит шумно и быстро, последним торопливым боем. Иссохшим ртом гоплит подобно рыбе, брошенной на берег, хватает воздух, рвет его, заталкивает серым пропыленным языком в горло и, не успевая проглотить, выплевывает. Опять хватает, рвет, спотыкается, помогая себе копьем, как клюкой, устоять, и не видит людей, которые бегут рядом, впереди, сзади, кругом, трогают за плечо, умоляют, кричат от нетерпенья. Он понимает, что уже в городе, когда ноги ступают на вымостку из битых амфор и щебня...
Выбеленная домами и солнцем улица, упирающаяся в агору, забита людьми, только узкая тропинка посередине. По ней ковыляет гоплит, спотыкаясь на каждом шагу и оставляя за собой красный шлейф, который сразу затягивает толпа, глотает вместе с тропинкой. Над городом висит тишина -- Афины ждут приговора. Воин останавливается на краю площади, глаза его на миг оживают, и тухнут, и, мешком опускаясь на землю, роняя щит и копье, он хрипит: "Радуйтесь, афиняне, -- мы победили"...
Антонина вскочила со стула, схватила портфель и крикнула, выбегая из квартиры:
-- Я еще успею что-нибудь получить за твою фантазию!
-- Подожди! -- крикнул Сусанин, но дочери и след простыл.
Тогда Адам опять стал смотреть в потолок и думать. "Может быть, я не успел сказать ей самого главного? -- думал Адам.-- О том, что гоплит был одного возраста со мной и жизнь свою провел так же безалаберно, что своей вестью он хотел расплатиться с родиной за то, что не смог стать Тезеем, Солоном или Аристогитоном, что его похоронили возле дороги, по которой он бежал, и однажды на могиле вырос цветок, и этот цветок переехало колесо телеги, когда-то прянувшей в сторону от ребячьего визга: "Дорогу!"
"И еще я не сказал ей вот о чем, -- вспоминал Адам. -- В учебниках пишут, что при Марафоне погибло 192 афинянина, которых похоронили всех вместе и насыпали сорос, но никто не догадался положить с ними моего гоплита и сосчитать за погибшего. Какая же все-таки мерзкая вещь -- человеческая благодарность. Ее испытывают пять минут. Может быть, и стоит жить такими пятиминутными отрезками?.."
...Сусанин отмыл вчерашнюю копоть с лица, позавтракал и собрался из дома. "Теперь пойду и умоюсь позором", -- решил он.
Но пришел ван дер Югин, стянул кепку с головы, помял в руках и сказал:
-- Я к вам, товалищ Сусанин... С заявлением.
-- Давай сюда, -- сказал Адам.
И проворно вытащил из-за пазухи порядком жеванный лист.
Заявление, составленное на имя председателя Домсовета, несло в себе просьбу выделить бывшему обитателю дома, ныне лишенному всех прав на жилье, тюфяк или матрац и небольшой угол на лестничной клетке любого этажа, кроме первого. Проситель обязывался поддерживать чистоту и порядок, и под заявлением собрал дюжину подписей.
"Народную инициативу поддерживаю", -- написал Сусанин и сказал:
-- Все. Теперь жди тюфяка.
-- А долго? -- спросил ван дер Югин так жалобно, словно ждал, что Адам вытащит тюфяк из-под себя и отдаст ему тут же.
-- Пока не надоест, -- сказал Сусанин, как заправский канцелярист. -Пойдем лучше на улицу, будешь свидетелем моего позора.
-- Подали мне нозницы, Адам, -- попросил ван дер Югин и схватил ножницы со стола.
-- Не подарю, -- ответил Сусанин. -- Я вчера решил стать жмотом.
-- Тогда я их укладу, -- решил И. -- Я буду лезать ими пуговицы на костюмах новых луководителей...
Бабки, вскочив с лавок, обступили их у самого дома:
-- Адам, ты, говорят, взбунтовался? Говорят, кроешь матом Советскую власть и топчешь ногами партбилет?
-- Разве я сумасшедший? -- спросил Сусанин.
-- Кто тебя знает, -- ответили бабки, но тихий вид Сусанина их успокоил. -- Адам, ты слыхал, что Примерова сняли?
-- Давно пора.
-- А директора бани арестовали ночью. За воровство, поди.
-- Что же он украл? Шайки, что ли?
-- А у директора ПАТП бухгалтерию опечатали. Сегодня автобусы не ходят.
-- А председатель исполкома третий день от взяток рожу воротит. Неспроста он это. Ой, что-то будет, девоньки!
-- А ну лазойдись! Дайте дологу! -- закричал ван дер Югин, чикая ножницами.
Они выбрались на улицу и сразу заметили, как со вчерашнего дня поменял физиономию Сворск. Город был взбудоражен. Люди слонялись без дела, глядя себе под ноги, словно искали на земле новых руководителей взамен снятых. Некоторые же носились, вбегали в переулки и сразу выбегали под собачий вой, прятались от кого-то за телефонные будки и деревья; ни с того, ни с сего останавливали машины руками и уезжали из Сворска. Милиционеры, сняв фуражки, свистели мощно и оглушительно, но просто так, для тренировки, и, потеряв уважение граждан, гоняли ворон палками. Мелкие спекулянты открыто предлагали ценные вещи у магазинов, из которых выносили последние пачки вермишели и коробки рыбных консервов. А на подоконниках одноэтажных бараков, построенных еще пленными немцами, сидели дети на тюлевом фоне в компании гераней и фикусов и удивлялись непонятной болезни взрослых. Но, видимо, взрослые заразили их бездельем, потому что дети не пошли в школу.
-- Олакула бы насего сюда, -- сказал ван дер Югин, глядя на людей. -Он бы все объяснил.
-- Ждут, в какую сторону повернет их жизнь, и сгорают от нетерпенья, -сказал Сусанин. -- До чего они похожи на коров, потерявших пастуха, и как прав был Семенов, когда проверял на стаде, что же такое "хорошо" в масштабах государства и что "плохо!.. А ведь до него казалось достаточным прочитать Маяковского.
Навстречу вышел бывший первый секретарь. Он горестно развел руки, словно выражал соболезнование на расстоянии.
-- Что делать, Адам. Эту игру мы проиграли.
-- Оказывается, велась какая-то игра, а я и не подозревал.
-- Нет, Адам, управлять народом -- это не игрушки, тем не менее нас победили, -- сказал бывший секретарь. -- Мы расплодили вокруг себя скрутчиков. Они скрутили нас в бараний рог, а из меня так веревку свили. Этой веревкой они опутали район и даже область... Кто бы мог подумать, что такой тихий, смирный человек, как я, к тому же скрученный и связанный, насаждал в районе административный социализм! А, Адам? Ничего себе формулировочка! Из какого только учебника они ее взяли? Может, настрочить на них телегу в Москву: ревизуют научный коммунизм, мешают работать с массами...