Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«И скандалы устраивает», — вдруг в приливе неожиданной злобы подумал я.

— Богу воссылает моления, Иван Васильевич?

Этот вопрос озадачил Ивана Васильевича. Он покрякал и ответил:

— Богу?.. Гм... гм... Нет, ни в каком случае. Богу вы не пишите... Не Богу, а... искусству, которому она глубочайше предана. А травит ее шайка злодеев, и подзуживает эту шайку некий волшебник Черномор. Вы напишите, что он в Африку уехал и передал свою власть некоей даме Икс. Ужасная женщина. Сидит за конторкой и на все способна[117]. Сядете с ней чай пить, внимательно смотрите, а то она вам такого сахару положит в чаек...

«Батюшки, да ведь это он про Торопецкую!» — подумал я.

— ...что вы хлебнете, да ноги и протянете. Она да еще ужасный злодей Стриж... то есть я... один режиссер...

Я сидел, тупо глядя на Ивана Васильевича. Улыбка постепенно сползала с его лица, и я вдруг увидел, что глаза у него совсем не ласковые.

— Вы, как видно, упрямый человек[118], — сказал он весьма мрачно, пожевал губами.

— Нет, Иван Васильевич, но просто я далек от артистического мира и...

— А вы его изучите! Это очень легко. У нас в театре такие персонажи, что только любуйтесь на них... Сразу полтора акта пьесы готовы! Такие расхаживают, что так и ждешь, что он или сапоги из уборной стянет, или финский нож вам в спину всадит.

— Это ужасно, — произнес я больным голосом и тронул висок.

— Я вижу, что вас это не увлекает... Вы человек неподатливый! Впрочем, ваша пьеса тоже хорошая, — молвил Иван Васильевич, пытливо всматриваясь в меня, — теперь только стоит ее сочинить, и все будет готово...

На гнущихся ногах, со стуком в голове я выходил и с озлоблением глянул на черного Островского. Я что-то бормотал, спускаясь по скрипучей деревянной лестнице, и ставшая ненавистной пьеса оттягивала мне руки.

Ветер рванул с меня шляпу при выходе во двор, и я поймал ее в луже. Бабьего лета не было и в помине. Дождь брызгал косыми струями, под ногами хлюпало, мокрые листья срывались с деревьев в саду. Текло за воротник.

Шепча какие-то бессмысленные проклятия жизни, себе, я шел, глядя на фонари, тускло горящие в сетке дождя.

На углу какого-то переулка слабо мерцал огонек в киоске. Газеты, придавленные кирпичами, мокли на прилавке, и неизвестно зачем я купил журнал «Лик Мельпомены»[119] с нарисованным мужчиной в трико в обтяжку, с перышком в шапочке и наигранными подрисованными глазами.

Удивительно омерзительной показалась мне моя комната. Я швырнул разбухшую от воды пьесу на пол, сел к столу и придавил висок рукой, чтобы он утих. Другой рукою я отщипывал кусочки черного хлеба и жевал их.

Сняв руку с виска, я стал перелистывать отсыревший «Лик Мельпомены». Видна была какая-то девица в фижмах, мелькнул заголовок «Обратить внимание», другой — «Распоясавшийся тенор ди грациа», и вдруг мелькнула моя фамилия. Я до такой степени удивился, что у меня даже прошла голова. Вот фамилия мелькнула еще и еще, а потом мелькнул и Лопе де Вега. Сомнений не было, передо мною был фельетон. «Не в свои сани», и героем этого фельетона был я. Я забыл, в чем была суть фельетона. Помнится смутно его начало:

«На Парнасе было скучно.

— Чтой-то новенького никого нет, — зевая, сказал Жан-Батист Мольер.

— Да, скучновато, — отозвался Шекспир...»

Помнится, дальше открывалась дверь, и входил я — черноволосый молодой человек с толстейшей драмой под мышкой.

Надо мною смеялись, в этом не было сомнений, — смеялись злобно все. И Шекспир, и Лопе де Вега, и ехидный Мольер, спрашивающий меня, не написал ли я чего-либо вроде «Тартюфа», и Чехов, которого я по книгам принимал за деликатнейшего человека, но резвее всех издевался автор фельетона, которого звали Волкодав[120].

Смешно вспоминать теперь, но озлобление мое было безгранично. Я расхаживал по комнате, чувствуя себя оскорбленным безвинно, напрасно, ни за что ни про что.

Дикие мечтания о том, чтобы застрелить Волкодава, перемежались недоуменными размышлениями о том, в чем же я виноват?

— Это афиша! — шептал я. — Но я разве ее сочинял? Вот тебе! — шептал я, и мне мерещилось, как, заливаясь кровью, передо мною валится Волкодав на пол.

Тут запахло табачным нагаром из трубки, дверь скрипнула, и в комнате оказался Ликоспастов в мокром плаще.

— Читал? — спросил он радостно. — Да, брат, поздравляю, продернули. Ну, что ж поделаешь — назвался груздем, полезай в кузов. Я как увидел, пошел к тебе, надо навестить друга, — и он повесил стоящий колом плащ на гвоздик.

— Кто этот Волкодав? — глухо спросил я.

— А зачем тебе?

— Ах, ты знаешь?..

— Да ведь ты же с ним знаком.

— Никакого Волкодава не знаю!

— Ну как же не знаешь! Я же тебя и познакомил... Помнишь, на улице... Еще афиша эта смешная... Софокл...

Тут я вспомнил задумчивого толстяка, глядевшего на мои волосы... «Черные волосы!..»

— Что же я этому сукину сыну сделал? — спросил я запальчиво.

Ликоспастов покачал головою.

— Э, брат, нехорошо, нехо-ро-шо. Тебя, как я вижу, гордыня совершенно обуяла. Что же это, уж и слова никто про тебя не смей сказать? Без критики не проживешь.

— Какая это критика?! Он издевается... Кто он такой?

— Он драматург, — ответил Ликоспастов, — пять пьес написал. И славный малый, ты зря злишься. Ну, конечно, обидно ему немного. Всем обидно...

— Да ведь не я же сочинял афишу? Разве я виноват в том, что у них в репертуаре Софокл и Лопе де Вега... и...

— Ты все-таки не Софокл, — злобно ухмыльнувшись, сказал Ликоспастов, — я, брат, двадцать пять лет пишу, — продолжал он, — однако вот в Софоклы не попал[121], — он вздохнул.

Я почувствовал, что мне нечего говорить в ответ Ликоспастову. Нечего! Сказать так: «Не попал, потому что ты писал плохо, а я хорошо!» Можно ли так сказать, я вас спрашиваю? Можно?

Я молчал, а Ликоспастов продолжал:

— Конечно, в общественности эта афиша вызвала волнение. Меня уж многие расспрашивали. Огорчает афишка-то! Да я, впрочем, не спорить пришел, а, узнав про вторую беду твою, пришел утешить, потолковать с другом...

— Какую такую беду?!.

— Да ведь Ивану-то Васильевичу пьеска не понравилась, — сказал Ликоспастов, и глаза его сверкнули, — читал ты, говорят, сегодня?

— Откуда это известно?!

— Слухом земля полнится, — вздохнув, сказал Ликоспастов, вообще любивший говорить пословицами и поговорками, — ты Настасью Иванну Колдыбаеву знаешь?[122] — И, не дождавшись моего ответа, продолжал: — Почтенная дама, тетушка Ивана Васильевича. Вся Москва ее уважает, на нее молились в свое время. Знаменитая актриса была! А у нас в доме живет портниха, Ступина Анна. Она сейчас была у Настасьи Ивановны, только что пришла. Настасья Иванна ей рассказывала. Был, говорит, сегодня у Ивана Васильевича новый какой-то, пьесу читал, черный такой, как жук (я сразу догадался, что это ты). Не понравилось, говорит, Ивану Васильевичу. Так-то. А ведь говорил я тебе тогда, помнишь, когда ты читал? Говорил, что третий акт сделан легковесно, поверхностно сделан, ты извини, я тебе пользы желаю. Не послушался ведь ты! Ну, а Иван Васильевич, он, брат, дело понимает, от него не скроешься, сразу разобрался. Ну, а раз ему не нравится, стало быть, пьеска не пойдет. Вот и выходит, что останешься ты с афишкой на руках. Смеяться будут, вот тебе и Еврипид! Да говорит Настасья Ивановна, что ты и надерзил Ивану Васильевичу? Расстроил его? Он тебе стал советы подавать, а ты в ответ, говорит Настасья Иванна, — фырк! Фырк! Ты меня прости, но это слишком! Не по чину берешь! Не такая уж, конечно, ценность (для Ивана Васильевича) твоя пьеса, чтобы фыркать...

вернуться

117

Ужасная женщина. Сидит за конторкой и на все способна. — О. С. Бокшанская играла колоссальную роль в Художественном театре, во всяком случае более значительную, чем позволяла ей скромная должность секретаря Немировича-Данченко. Это видно и из записей Е. С. Булгаковой. 1 мая 1934 г.: «Прошение о двухмесячной поездке за границу отдано... для передачи Енукидзе. Ольга, читавшая заявление, раздраженно критиковала текст...

— С какой стати Маке должны выдать паспорт? Дают таким писателям, которые заведомо напишут книгу, нужную для Союза. А разве Мака показал чем-нибудь после звонка Сталина, что он изменил свои взгляды?» 4 октября 1937 г.: «Оленька с какими-то пустяками по телефону. М. А. говорит: “Это означает, что «Бег» умер”. И действительно, через несколько дней стало известно, что “Бег” окончательно “умер”».

вернуться

118

— Вы, как видно, упрямый человек... — Об «упрямстве» Булгакова ходили легенды, хотя чаще всего драматург отстаивал свои замыслы, и не более того. Характерна в этом смысле запись Елены Сергеевны от 12 сентября 1933 г.: «Оля сказала, что был разговор в Театре о «Беге». Немирович сказал, что не знает автора упрямей, чем Булгаков, что на все уговоры он будет любезно улыбаться, но ничего не сделает в смысле поправок». Станиславский же, проводя свою линию в споpax с Булгаковым и убеждая его «полюбить» те или иные поправки, приговаривал: «Вас надо оглаживать».

вернуться

119

...я купил журнал «Лик Мельпомены»... — В материалах Елены Сергеевны это название соотнесено с журналом «Новый зритель».

вернуться

120

...которого звали Волкодав. — Речь, видимо, идет о фельетоне В. Черноярова «Сборная команда» (Новый зритель. 1926. 9 августа).

вернуться

121

...я, брат, двадцать пять лет пишу... однако вот в Софоклы не попал... — Видимо, подобные обиды случаются между писателями. Во всяком случае дневниковые записи Юрия Слезкина наводят на эту мысль. В них проскальзывает некоторая досада на литературные и театральные успехи Булгакова. Приведем некоторые фрагменты из дневника Ю. Слезкина, которые ранее не публиковались. 21 февраля 1932 г.: «Талант Булгакова неоспорим, как неоспоримо его несколько наигранное фрондерство и поза ущемленного в своих воззрениях человека. Старая интеллигенция выкидывает его как свое знамя, но, по совести говоря, знамя это безыдейное, узкое, и несколько неловко должно быть интеллигенции за такое знамя, когда-то знаменем ее были — Герцен, Чернышевский. А Миша Булгаков проговорился однажды в своем «Багровом острове»: «Мне бы хороший гонорар, уютный кабинет, большая библиотека, зеленая лампа на письменном столе и чтобы меня оставили в покое...»

Все это он получил, поставив во МХАТе-1 «Дни Турбиных», не хватало только одного — его не оставили в покое... ему не дали спокойно стричь купоны — революция, большевики, пролетариат. Долой революцию, большевиков и пролетариат! Вывод ясен? Да, конечно. Но неужели это знамя русской интеллигенции?»

4 ноября: «Узнал от Финка, что М. Булгаков развелся с Любочкой и женился на сестре жены секретаря Немировича-Данченко. А Любочка будто бы сошлась с каким-то военным. Все три жены Булгакова являются как бы вехами трех периодов его жизни и вполне им соответствуют. Скромная и печальная Татьяна была хороша только для поры скитаний, неустройства и неизвестности, она могла быть лишь незаметной, бессловесной и выносливой нянькой, и очень неказиста была бы в блестящем театральном окружении... Любочка — прошла сквозь огонь и воду и медные трубы — она умна, изворотлива, умеет себя подать и устраивать карьеру своему мужу. Она и пришлась как раз на ту пору, когда Булгаков, написав «Белую гвардию», выходил в свет и, играя в оппозицию, искал популярности в интеллигентских... кругах — Любочка заводила нужные знакомства, возобновляла старые — где лестью, где кокетством пробивала Мише дорогу в МХАТ... Когда пошли «Дни Турбиных», положение Булгакова окрепло — акции Любы у Миши сильно пали — был момент, угрожавший разводом, но тут помог РАПП — улюлюканье и крик, поднятый им по поводу «Дней Турбиных», а после и снятие и запрещение самой пьесы ввергли на долгое время Булгакова в материальный кризис, и Любочка с ее энергией снова пригодилась — сожительство их продолжалось... До нового разрешения постановки «Дней Турбиных», принятия к постановке «Мольера» и прочего... К славе вновь притекли деньги, — чтобы стать совершенно своим человеком в МХАТе, нужно было связать с ним не только свою творческую, но и личную судьбу, — так назрел третий брак...

Все закономерно и экономически и социально оправдано... Мало того — и в этом сказывается талант, чутье и чувство такта его стиля. Многие даровитые люди гибли, потому что у них не было этого «седьмого» чувства, — их любовь не подчинялась требованиям закона развития таланта и его утверждения в жизни».

Вот такую схему жизненного пути своего бывшего друга нарисовал Ю. Слезкин. Схема эта не лишена некоторого правдоподобия, но не более того. Чувство собственной недооцененности все-таки превалирует над трезвой оценкой фактической стороны дела. (Это и почувствовал Булгаков!) Сопоставим эти записи с более поздними — уже после смерти Булгакова. 14 марта 1940 г.: «Сегодня узнал от Финка — умер Михаил Афанасьевич Булгаков, 49 лет. Одно время чувствовал себя лучше, вернулось зрение, а перед смертью снова ослеп. Так и не довелось с ним встретиться, как условились после Барвихи. Большая часть его рукописей не увидела света. Два романа, четыре пьесы. Прошел всю свою писательскую жизнь по обочине, всем известный, но «запрещенный». Его «Дни Турбиных» держатся на сцене дольше всех советских пьес. Грустная судьба. Мир его праху». И еще запись через несколько дней: «В «Литературной газете» 15 марта появился приложенный здесь некролог о Булгакове, впервые о нем написана правда. При жизни — был успех у читателей и зрителей и бесконечный поток ругани на страницах газет и теа-журналов».

вернуться

122

...ты Настасью Иванну Колдыбаеву знаешь?.. — В списках Елены Сергеевны Колдыбаева соотнесена с Марией Петровной Лилиной (актриса МХАТа, жена К. С. Станиславского). М. Лилина несколько раз упоминается в дневнике Елены Сергеевны и каждый раз в каких-то двусмысленных или комических ситуациях. Вот одна из записей (21 декабря 1935 г.): «Идут репетиции «Мольера». У Кореневой сжали некоторые сцены. Она стала устраивать скандалы, ссылалась, что будет жаловаться Марье Петровне! (Лилиной), вскрикивала истерически...»

24
{"b":"5199","o":1}