Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В пятнадцать лет я еще ничего не знал о земной жизни (кроме того, что ею правит некая роковая предопределенность). Но в пятнадцать лет я уже перебредил стихами, уже в первый раз переболел Лермонтовым и Пушкиным, уже перетвердил в тихие ночные часы любовные признания Фета и сладким ядом отравлявшие меня стихи Есенина и многих прочих, чьи книги имелись в книжном шкафу, стоявшем в большой комнате («в зале») моего дома. Я перепере-перечитал их все — и русские, и переводные (между прочим, и сонеты Петрарки, и Ад Данте). О своем пережитом я писал длинные поэмы, ни одной из которых так и не смог закончить.

В ту зиму я только начинал заболевать математикой; я с упоением возился в системах уравнений и в гиперболах с параболами, но и с таким же упоением читал Гомера; мир полнился божественным отсветом античности, открытой мне лишь своим прелестным, сказочным, умным ликом; от одних только имен Эвклида и Архимеда трепетало сердце; Ахилл, Тезей, Геракл — звучало как музыка; где-то на берегах Меотиды, на моих берегах, Ифигения разыскивала, стеная, своего брата… Даже украл в школьной библиотеке древнегреческие мифы в переложении Куна, которые затвердил почти наизусть — стесняясь этого, ибо понимал, что это детское чтение.

_______________

…ревут, стонут, содрогаются и хохочут боги в смертной битве, плачет море, летят из бездн в бездны, из мглы во мглу туманные призраки — тешится его величество Норд-ост.

_______________

Я закрываю глаза, и не составляет труда представить себе как въявь:

Баб Катя — тщательно замотавшись поверх стеганки (в этих краях называемой фуфайкой) в грубошерстный платок и завязав его на спине плотным узлом — осторожно отворяет дверь дома и глядит подозрительно под ноги: не обледенело ли, не скользко ли. Удостоверившись, что нет, она отворяет дверь пошире и вся выдвигается на крыльцо. Ветер, словно поджидал, тут же набрасывается на нее, приклеивает юбки к ногам и дверь рвет из руки, осатанелый. «Да стой ты!» — гневается на ветер баб Катя и, расставив ноги, как моряк на качающейся палубе, ловит дверь и захлопывает вход в натопленный дом. В другой руке ее — миска с костями и прочими остатками «после обеда»: это обед и ужин Сысой Псоичу.

Когда приходит норд-ост, обитатели Азовска покидают свои жилища лишь по необходимости: на работу; в магазин за молоком и хлебом; собаку вот покормить; либо за другими надобностями, без которых жизнь мелеет.

Умный дворняжка (наилучшая, самая благородная, симпатичная и интеллигентная собачья порода на свете), стерегущий дом уже более пяти лет, нетерпеливо высовывает умную лохматую морду в арочный вырез своей будки, помаргивая от летящих в карие глаза крупинок снега. Ветер стучит неплотно пригнанной створкой калитки; Сысой Псоич, хоть и опытный, инстинктивно вздергивает уши на каждый стук; но баб Катя, шаркая ногами в галошах, надетых на толстые шерстяные носки, уже приближается уже приближается! — с миской, и Сысой Псоич забывает о калитке, он чует добротные и теплые запахи, которые никакой норд-ост в мире не в силах рассеять в атмосфере, и радостно выскакивает из будки навстречу, победно гремя цепью.

— Ух ты, душа моя…

Баб Катя исходит нежностью к псу и умилением. Она не может удержаться, чтобы не погладить теплую лохматую голову собаки. Сысой Псоич терпеливо и снисходительно сносит эту ласку, хоть и очень хочется есть. Он любит баб Катю. Баб Катя, наклонившись к нему, чешет и теребит милого дворняжку за ушами… и наконец, к его радости, все переплескивает из миски в собачью обеденную посуду: старый алюминиевый тазик. Принесенное из теплого дома исходит на морозе вкусным парком… Кареглазый Сысой Псоич, пританцовывая от благодарности, глядит баб Кате в глаза: «спасибо, теперь уходи: я люблю есть в уединении».

— Ешь, ешь, миленький… Ешь, мой хороший… Кушай, моя радость…

Ветер в бессмысленном неистовстве мечется по саду, свистит в переплетениях нагих виноградных лоз, в проволоках, которые Атеня (баб Катя и теть Люба зовут меня «Атеней», как звали мама и папа) в недавнюю оттепель натянул несколькими рядами в огороде над будущими помидорными и огурцовыми грядками.

Баб Катя выпрямляется и с пустой миской направляется было к дому, как вдруг в вое ветра слышит крик — сорванным, изломанным голосом, сквозь слезы: «Баб Ка-а-ать!!» Она с трудом, медленно поворачивается и видит: у забора стоит кто-то — незнакомый, плечистый, высокий, с ярко-бледным, но плохо различимым в метельной мути лицом.

— Кто там? — спрашивает баб Катя, нахмурившись, и испуганно всматривается в незнакомца и вдруг видит, что Сысой Псоич сжался и уползает в будку, щерясь и рыча, и испуганно всплескивает руками и вскрикивает в испуге, и даже миску роняет — которую ветер с громким громыханием тащит по цементной дорожке двора.

Она всполошенно ковыляет за мискою, и в этот момент:

— Ну и пого-о-одка! — раздается за ее спиною высокий и веселый голос тети Любы.

Ладная, грациозная в своем приталенном темно-синем драдедамовом пальто с серебристо-черным песцовым воротником, тетя Люба торопливо закрывает за собою калитку, словно хочет преградить непогоде путь во двор. Ее щеки разрумянены ветром.

— Что это за дядька был, Катерина Степановна? — спрашивает тетя Люба.

— А ты не разглядела? — несмотря на ветер, баб Катя говорит шепотом.

Тетя Люба пристально глядит ей в глаза.

— Не-е-ет… Он сразу отвернулся и чуть ли не бегом от меня…

— А ты родинку… над бровью у него… видела?

Тетя Люба кивает… Ветер воет и раздувает мех ее воротника.

Они молча идут через двор к крыльцу.

— Померещилось просто… — тихо, словно отдавая слова ветру, произносит тетя Люба. — Где Атеня? — звонко, легко превозмогая рев ветра, спрашивает она.

— Та ну его, Атеню того… Гулять ушел и запропастился. Уроков не делал. А скоро темнеть начнет… Где вот носит его? В такую погодищу!.. Спрашивается!..

— Когда и гулять, как не в его возрасте, — ответствует тетя Люба. — Чего погода? Нормальная погода. Мальчишке такая погода как раз и интересна. А когда тишь да гладь, то…

— А уроки?!

— Успеет… — Тетя Люба вздыхает. Странный незнакомец уже забыт; она о чем-то своем: потаенном, важном, милом — думает… Но добавляет: — А то мы его все тюкаем-тюкаем по каждой мелочи… Все избаловать боимся… а мальчишке не тюканье, а понимание нужно.

— И то правда… — баб Катя вздыхает. — Ой, Господи…

Они поднимаются по крыльцу и входят в дом.

Возле вешалки в коридоре тетя Люба включает свет и помогает баб Кате развязать узел на спине и сама после этого быстро снимает с себя пальто и вешает на вешалку возле трюмо. Баб Катя украдкой (с жалостью) глядит на нее, на ее свежее, мило курносое, разрумянившееся на морозном ветре лицо, в блестящие, как у всякого влюбленного человека, синие глаза.

— Пал Сергеич звонил, — сообщает она негромко.

— Я знаю, он меня нашел на работе, — звонко отзывается тетя Люба, еще сильнее покраснев и отворачиваясь смущенно, и быстро уходит к себе. В проеме двери она оглядывается лучисто. — Я сейчас чайку горяченького попью и… съезжу, хорошо? Поставите чайник, Катерина Степановна?..

— Конешно-конешно, Любушка… переодевайся пока, — торопливо говорит баб Катя. — Оладушек утрешних поешь? С вареньицем абрикосовым, а? Я разогрею мигом…

«Я разве против?.. Ох, Любонька… душа моя душенька…»

Баб Катя ковыляет на кухню, она же столовая: просторная, полная воздуха комната с двойным в ширину окном. Моей маме всегда хотелось иметь полную воздуха и света кухню-столовую. Баб Катя зажигает газовую плиту и ставит чайник.

За окном смеркается. Там все тот же противный, шальной визг норд-оста, черные тучи мчатся над черными садами. В доме же тепло и тихо, на кухне яркий свет горит в люстре, хлеб лежит на большом блюде под белой тряпицей… Баб Катя достает из холодильника миску с оладьями, перекладывает их на сковороду и вздыхает, посматривая в синеющий сумрак в окне. «Кто же это был? Господи, шляются всякие… но родинка, родинка!.. И глаза какие-то похожие… хоть и в кругах черных… Ой, Господи-и-и… Чего только не померещится…»

3
{"b":"51568","o":1}