Дорогой Виктор Петрович! Скучно что-то мне стало, ох как скучно. Десять дней прошло после съезда, а кажется, бог весть когда были эти дни нетворческого отпуска, и снова я в какой-то каше непеределываемых дел. Вот уж неделю сижу в Малеевке, а за свою Николаеву и не принимался. То верстка свалилась, то есть не верстка, а сверка уже, ее и читать не надобно бы, а как не прочитать и лишний раз не позлиться — не так бы надо, а вот эдак, да в сверке править не положено. И трепет перед тем, что еще скажут цензоры. А они, возможно, и ничего не скажут, просто уж такое воспитание получил, живу вроде щедринского зайца, которого волк под куст посадил, приговаривая: «Сиди и годи, пока я тебя съем, а, может быть, хаха, и помилую». Аннета засела за реферат об Авижюсе, и ей хочется дать совет, пришлось прочесть «Деревню на перепутье» — роман не дурен, но ведь имена и фамилии у этих литвинов такие, что язык сломаешь и память не удерживает, да еще и фамилии, и имена на один лад — зовут Викторас, кличут по фамилии Астафьевас, а автор, говорят, то по имени, то по фамилии называет, вот тут и пойми, тот же человек или другой. Потом свалились на голову поэты, претендующие на прием на Высшие ЛК. Десять дён, 28 книжек. Они хоть и тонюсенькие, но все же надо время, чтобы прочесть и разобраться, чем одна отличается от другой. Кстати, между ними и твой кемеровец Баянов, тебе он, помнится, очень нравился. Он и в самом деле прелестный парень, видимо, с очень доброй душой, и стихи настоящие, с деревенской, милой сердцу, тональностью и манерой, причем все это у него не наборная вода, как у Бокова часто, а своя, ключевая. С удовольствием написал ему «доброго пути» на курсы, на которых ему, кстати, побывать надо. Вторая книжка у него не хуже первой, но и не лучше, сердце-то большое, а кругозор маленький. По правде говоря, до сих пор я ценил курсы больше всего за то, что они дают возможность завязывать связи, но вот из разговоров твоих и Знаменского понял, что вы что-то на них еще получали, что они в чем-то стимулировали вас. Возможно, это еще больше относится к прозаикам, с поэтами у меня бывало и наоборот — начинали писать хуже или уходили в прозу. Стихи ведь рождаются на непосредственности, на том, что не ведаешь что творишь, а вот как раскроется механика, так оказывается, и писать-то не умеешь. Впрочем, у молодых поэтов есть то преимущество, что они могут в прозу уйти. А уж прозаикам сунуться некуда. Так-то. Что делается в Москве — не знаю. Наверное, все еще обсуждается вечер Паустовского, который был довольно с горчицей. Каверин, открывая, заявил, что в литературе у нас есть направления, и назвал Булгакова, и лишь потом юбиляра. В зале запахло жареным. Так и пошло: каждый выступающий говорил тоже с намеками: Яшин — что Паустовский изменил его жизнь, напечатав в «Литературной Москве» «Рычаги», сделал его, Яшина, бедняком, но зато честным человеком. Балтер говорил — плел что-то о трагедии художника, который не может сказать, не знает, что сказать, хотя к Паустовскому это никакого отношения не имеет, это Балтер, десять лет назад написавший средненькую повестушку, не знает, что сказать. В общем, получился этакий оппозиционный вечер, а сверху было сделано все, чтобы он был таким. Ведь это надо же было: к 75-летию ничем не наградить старика. Ясно, что весь зал был настроен возбужденно и «запретное» падало на благодатную почву. И никого из писательского начальства, даже приветствие только из московского отделения. Нет, ей-богу, мы, наверное, совсем отупели (ты видишь, я говорю — мы, подразумевая, конечно, не вас — провинциалов, а себя как человека, возведенного в ранг члена правления и уже чувствующего себя имеющим отношение к власти). Ты-то, наверное, скажешь: ну и лучше, что поглупели. А мне всетаки почему-то обидно, что делать, старого закала я человек и все еще к сердцу принимаю наши просчеты. Ну что стоило на съезде хотя бы заявить, что вот, мол, было серьезное письмо, и есть предложение передать его на рассмотрение секретариата. Была бы хоть видимость порядочности, тайны не было бы, и то слава богу. «Положительная сторона съезда, — сказал мне один товарищ, — в том, что он обнаружил полную ничтожность нашего писательского руководства».
Благодарю покорно, хорошо эдак острить в литературных кулуарах, но для читателя-то не существует писательского руководства, а есть просто писатели, и он по докладам не о докладчиках судит, а об уровне всей писательской братии. Здесь, в Малеевке, писателей что-то не видно. Есть Радов, который вот уже три дня пьет, как только уехала Римма; есть Пашка Железнов, стихов которого я не читал с тридцатых годов; есть Таланов, о котором ты, верно, и не слыхивал. Впрочем, в «Жизни зам. людей», кажется, есть книжка о Качалове. Есть его жена — Серафима Бирман — превосходная актриса и умнейшая женщина. Ей 76 лет, но сидеть с нею за столом и прогуливаться — наслаждение: какие воспоминания, и если б только воспоминания, какой острый ум, интереснейшие суждения о современном театре, об актерской молодежи. Жаль, ленив я записывать. Иудейская война, поначалу всех напугавшая, за два последних дня приобрела какой-то комический характер. Говорят, будто Насер обратился к У Тану с просьбой о перемирии. Дай-то бог, не хочу я (на этот раз я) этой войны, как и никакой войны не хочу. И какое-то странное, мистическое ощущение у меня от нее — «Перешли Кедрон», «движутся в направлении Тивердиадского озера», «бои у Вифлеема», ведь все это памятные с детства, евангельские названия, по этим местам Христос ходил — в Вифлееме родился, в Иордани крестился, на Тивердиадском озере рыбаков в апостолы вербовал. Вот уж воистину: «неисповедимы пути господни!» Ну вот и все мои впечатления, и что-то уж очень мое письмо напоминает послание Хлестакова своему другу — а вот еще, а вот еще… А на улице дождь. А Наташа повезла в Москву мою сверку. А я скучаю и, вернее, даже стосковался и по тебе, и по Марии Семеновне — поговорила бы она сейчас про жизнь, глядишь, и стало бы веселее. Обнимаю вас, счастливые быковчане. Не забывайте нас в своей лесной обители трудов и чистых нег. Твой А. Макаров. Дорогой Виктор Петрович! Вот до чего я дошел, письма написать некогда. Совсем заездила проклятая баба — покойница Галина. Написано 60 страниц, а конца-краю не видать. А нужно два листа. Но приходится все выяснять для себя на ходу, ей-богу, такой искренней конъюнктурщицы еще не бывало. Но как труженик, она не может не вызывать уважения, да и талантлива была, вот тут и крутись. Из Малеевки вернулся третьего дня, в самом рассвирепелом настроении: работу не кончил, рыба не ловилась, у Наташи флебит на ноге и опять лежит в лежку, да еще хнычет, что ходить не может. Неудобобытные нам попались бабы кипучей энергии хоть отбавляй, беспокойности не занимать, а немощи их то и дело подводят. А тут лето, вдруг, не успел приехать, вместо 9-10 по утрам сразу тридцать! Жара несусветная, и мозги тают. Очень хочется съездить на Родину, в Калязин, приглашают, не знаю, сможем ли. А 15-го надо ехать в Литву с Аннетой. И выходит, что Николаеву никак мне до отъезда не кончить. А тут еще звонки — юбилейные номера приближаются, и всем чего-то обещаешь. До чего дошло: звонит из «Октября» Стариков, просит прочесть роман Бубеннова, они, видите ли, не могут решить — плох он или хорош. Наташа отвечает, что он, то есть я, член другой редколлегии, у вас, мол, свои есть, а он в ответ: «Нам нужен порядочный человек». Господи! Да неуж так перевелись порядочные люди? Да и не могу я быть порядочным, мне покой нужен и Бубеннова я не люблю. Сегодня утром взбесился, говорю жене: «Звони по всем номерам, и в «ВопЛи», и в «Дружбу», ото всех предложений, скажи, отказывается, извиняется, простить просит, но не может, болен, на пороге к издыханию». И на анкеты никакие отвечать не буду — ведь все эти анкеты и споры выдумали, потому что печатать нечего. И книжку еще цензор не читал, все еще где-то валяется, а у меня там не какие-нибудь безобидные рассказики о деревенском детстве, а все политика про Симонова да про культ. Слово же это ныне для цензоров хуже, чем «жупел» для купчихи Островского, у которой от слова «жупел» все поджилки тряслись. Bnr и хочется рвать и метать, а что рвать, что метать, и лошади на дворе нет, а то бы пошел да вдарил, было б на ком злость сорвать. На жену зверем посмотришь, на том и утрешься. Напиться невозможно — и без того в животе нетнет да и поноет. А я труслив, страсть. Да нет, пожалуй, и не трусость даже, а устал от всего, ну прямо вот так устал, как когда-то рабочий поэт С. Воронов, коего Горький в сборниках «Знание» печатал: Я устал от шума жизни, Бестолковой и угарной, От кичливости богатства, От забитости нужды, От продажности и торга, От культурности базарной, От наивного восторга И бессмысленной вражды. По форме не ах, но по содержанию… мало что изменилось в нашем мире, разве лишь забитости поубавилось весьма, зато и наглости прибавилось. А дальше, у того же С. Воронова, было уже про вас: Я ушел в лесную чащу, Где, задумчиво-угрюмы, Сосны старые толпятся, Где кудрявится река, Где… Ну и так далее, про что мне писать нечего, поскольку не белые снеги, авось растаяли. Марии Семеновне низко кланяюсь, и Наташа, она ее целует (тебя пока нет), а вот я целую обоих. Привет от Толи, Юры, Аннеты; Твой Макаров. |