Письмо Валентина Осиповича Осипова, в период написания этой книги работавшего директором издательства «Художественная литература», повторяю уникальный документ благородства и этической воспитанности. Не балуют и не баловали нашего брата письмами и вниманием ни писательские руководители, ни старшие писатели. Подхалимы и прихвостни не оставляют им, видно, времени для общения с нашим братом. Пример Максима Горького ничему их не научил.
За тридцать теперь уж с лишним лет работы в литературе я получил от старших писателей столько писем, что их не составит труда пересчитать: Константин Симонов, которому я послал свою первую московскую книжку, отозвался на нее большим и добрым письмом. Александр Чаковский, которому поглянулся рассказ «Ясным ли днем», напечатанный в «Новом мире», — написал об этом. Вадим Кожевников поблагодарил за сборник, который я составлял для Пермского издательства к 20-летию со дня окончания Отечественной войны и включил туда его рассказ «Март — апрель», да Михаил Алексеев написал личное письмо по поводу прочитанной им моей рукописи. Леонид Леонов прислал к полувековому юбилею поздравительную телеграмму и подписал книжку своей публицистики.
И как же мне не благодарить судьбу, которая послала мне так ко времени и такого умного и чуткого старшего друга, как Александр Николаевич Макаров.
Но ведь многим писателям судьба не сделала этого «подарка», и они живут и работают одиноко, варятся, как говорится, в собственном соку.
И встреч со старшими писателями, интересных, запоминающихся, не таких, когда тебя похлопают по плечу мимоходом или вяло пожмут руку и торопливо бросят: «Читал, читал. Недурно-с, совсем недурно-с…» — помчатся куда-то, тут же забыв о тебе и о том, что только что молвилось, а встреч, значительных для жизни и для работы, было не много, а раз — не много, думаю, самое место тут рассказать о них.
С Александром Трифоновичем Твардовским я встречался с глазу на глаз только один раз и проговорил всего пятнадцать минут.
Было это в конце пятидесятых или в начале шестидесятых годов, томно не помню, но помню, что тогда еще только начинались ныне ставшие модными, многолюдными выезды писателей и разных деятелей на периферию и в республики во главе с писательским, а иногда и цековским начальством — для «изучения жизни в глобальном и широком масштабе», как выразился недавно один речистый вождь Союза писателей, но если откавычить эту патетическую формулировку просто для показухи и коллективной пьянки. Нынче все это действо называется уже узаконенно и определенно — «выездные секретариаты», и даже тема придумывается, допустим, такая: «Человек труда и отражение его героической сущности в советской литературе».
Тот многолюдный пикник, о котором пойдет речь, был назван пышно форумом, и ребята-остряки переиначили его.
Многословное, шумное было представление и в самый разгар уборочной тяжелая стояла на Урале осень, снежная, но местные руководители и партийные работники вместо того, чтобы работать, приветствовали и поздравляли дорогих гостей, удостоивших чести их город. Такое же часто бывает и на больших стройках, на трассах и промыслах; тюменским нефтяникам порой нефть добывать некогда — все гости, гости, в особенности же достается ГЭСам, в частности, Красноярской и Саяно-Шушенской. Было дело: стихия разгулялась, на стройке сверхнапряжение, люди аварию предотвращают, а тут гости наседают — и титулованные, и от печати, и от союзов творческих…
Приезжал в Пермь на то знаменитое литпразднество и тогдашний первый заместитель главного редактора журнала «Новый мир» Александр Григорьевич Дементьев. Человек компанейский, разговорчивый, со стариковской снисходительной хитрецой, он сразу же стал душой нашей провинциальной творческой молодежи, и в отличие, допустим, от литвождей, которые и беседовать и кушать чаще всего изволили с партийным начальством, а с народом общаться посредством трибуны, Александр Григорьевич потихоньку-помаленьку узнавал, кто тут чего стоит, и днем-то маленько выпивал да народные песенки с нами попевал, а ночью изучал нашу продукцию, и, когда уезжал из Перми, в его потертом старом портфеле среди немногих рукописей лежали и мои три или четыре рассказа, на публикацию которых я особой надежды не питал, но уже и тем был приободрен, что вот «взяли», и не куда-нибудь, а в «Новый мир», к самому Твардовскому, который — слух шел по России — сам! лично! читал все!!! рукописи, поступающие в редакцию журнала.
Сейчас я уже не вспомню, зачем и почему оказался в Москве, вроде бы и по вызову журнала. Явился на Пушкинскую площадь, к заветной тяжелой двери рано поутру, не зная, что и редактор, и секретарь, и замы приходят в редакцию журналов не ранее двенадцати.
Какая-то сердобольная тетенька, вахтерша или уборщица, спросила: к кому я, зачем и, видимо, не первый я тут такой был и не последний, пригласила посидеть в полутемном коридоре, пока не появились сотрудники.
Я подтянул галстук на шее, штаны на брюхе, причесался, жду. Нет и нет моего Дементьева, кроме него я тут никого не знаю. Но журнал «Новый мир», кроме всего прочего, всегда отличался еще и журнальной этикой, привитой, как я теперь понимаю, деловым человеком Симоновым и укрепленной строгим Твардовским, — это я испытал на себе лично и в качестве безвестного автора, и в качестве уже широко печатающегося. Мимо меня раза два промелькнул моложавый, румяный мужчина с волнистой прической, и не то я ему надоел, глаза намозолил, не то ему жалко меня стало, может, в силу все той же редакционной этики, он наконец обратил на меня внимание и спросил:
— Простите, вы кого ждете?
Я поднялся со старого креслица, одернул пиджак и сказал, что Александра Григорьевича Дементьева.
— А вы откуда?
— Из Перми.
— И давно здесь?
— Сутра.
— Так ведь…
Скоро я оказался в кабинете, где стояло несколько старых столов, заваленных бумагами, папками, гранками. И сам кабинет был стар и мрачноват изза давней покраски и чего-то черного вокруг, видимо, древней отделки из черного дерева. Мне дали чаю. Принесла его та же тетенька, что приветила меня утром и сейчас вот ободряюще улыбнулась, вынув из кармашка фартука два кусочка сахара. А человек с волнистым чубом все носился по закоулкам и лестницам; бросив мне на лету: «Простите, сдача номера…», однако он не забывал обо мне, как оказалось, и скоро положил передо мною сцепленные скрепкой гранки:
— Вот ваши рассказы. Посмотрите. Что-то тут не то… Мы уже хотели их ставить в номер, но… Словом, надо поговорить…
Набраны были три рассказа из четырех, но в каком виде! Я уже печатался к той поре несколько раз в толстых журналах, испытал на себе редакционный произвол и бесцеремонность редакторов, однако такого…
Человек с волнистым чубом, еще более разрумянившийся от хлопот, беготни и забот, наконец рухнул в кресло за стол и сочувственно поглядел на меня:
— Ну что, удручены, расстроены?
Я покивал головой. Он набрал номер внутриредакционного телефона и позвал к себе редакторшу, фамилию которой не хочу здесь называть, ибо видел ее в «Новом мире» первый и последний раз. Я ее потом вообще нигде не видел.
Вошла женщина, тощая, коротко стриженная, неряшливо одетая, с цигаркой в зубах.
— Вот Астафьев, — указал на меня мужчина. — Тот самый.
— Н-на, — разомкнула обляпанные помадой губы редакторша и, вынув изо рта красный окурок, бросила его в пепельницу, под нос, как я догадался, своему начальнику.
— Может, вы побеседуете с автором?
— Беседовать? С автором? О чем?
— О рассказах.
— Это слишком смело сказано.
— Н-ну…
— Ну-ну, я уже набеседовалась насчет этих несчастных творений. Я сделала все, что могла. Может, вы сами продолжите ра-аботу с автором? Но, предупреждаю — это бэс-пэрс-пэктив-но! — и с этими словами дама удалилась.
И человек с волнистым чубом, и я, автор, смотрели в пол. Мы оба были унижены бесцеремонностью и подавлены напористым хамством.
— Вы это… не обращайте внимания.
Я ничего не мог ответить. Я и без нее, без этой дамы знал, что с суконным рылом забрался в калашный ряд, то есть в литературу, да вот еще в «Новый мир» занесло! Печатался в альманахе «Прикамье» и продолжал бы печататься, и «метром» бы стал, пусть и провинциальным, и хвалили бы меня в местных газетах, и никто «бэс-пэрс-пэктивно» не посмел бы сказать — там рука руку моет: ты похвалишь, тебя похвалят, и, глядишь, ни шатко ни валко идет литдело — плодятся книги, продолжаются «традиции».