Мне снова хочется процитировать Аннинского, хотя, честно признаться, хотел я эту цитату употребить в конце книги, но в ходе работы мне сделалось ясно, что там сия цитата прозвучала бы как оправдание всему «нижесказанному», а здесь она, мне думается, в самый раз и к месту. Еще добавить от себя хочу, что написанное Аннинским о Макарове, пусть и к юбилею, очень искренне и с любовью, очень меня растрогало, ибо по торжественным дням в торжественных словах часто у нас говорят и пишут так, что уловить невозможно, как относится лично пишущий к юбиляру, хотя вроде бы пишется и говорится с любовью и о любимом. Я вообще охотно читаю Аннинскогокритика, хотя и стервенел когда-то от его вызывающей переученности и интеллектуальности. Но с годами это проходит, да еще при таких учителях, как А. Н. Макаров. Жаль, что Аннинский ныне редко выступает в печати, наверное, преподает где-нибудь, учит людей уму-разуму, хотя и понимает небось хорошо переделанное некрасовское: «Дураков ничему не научишь, а на умных тоску наведешь…» Итак, слово Аннинскому: «И еще он (Макаров) позволял себе сомневаться в своей правоте, не боялся показаться слабым, сознавался, что не знает ответов. Сам тип письма его: живой, кипящий, захватывающий все поток «лирики» со всяческими отступлениями, возвратами и сопереживаниями, — был не очень целесообразен на фоне иных тогдашних литературных схваток, полных жестокой и беспощадной казуистики. Макаровская критическая речь смутно напоминала какието давно прошедшие времена — то ли Белинского, то ли «до Белинского», или адресовалась каким-то читателям «будущего», как сам А. Макаров говорил, идущим вослед. И вот прошло время, и стало ясно, что стилистика его впрямь была обращена и будущее, причем довольно скорое. Сейчас, в начале восьмидесятых годов, среди критиков весьма в ходу такая вот легкая, летящая свободная манера разговаривать с читателем, и мало кто вспоминает» что именно Макаров утверждал ее за двадцать лет до того, в условиях, для такой вольности не слишком пригодных». Вот, слава богу, хоть Аннинский сказал о «стиле» критика, а то уж слово «стиль» как-то и улетучилось по отношению к критике, прозаику стиль необходим, поэту вроде бы тоже, даже и режиссеру или артисту надобен, критику же он вроде бы и ни к чему, он и так, без «стиля» критиковать может, а если буквально принять, что стиль — это характер, то выходит, и характер критику лишний груз? И надо заметить, очень и очень видна в современной критике бесхарактерность, отсюда и расплывчатость мысли, да и самого критического лика — каков он сейчас, в начале восьмидесятых — я лично не берусь обрисовать, ибо «не улавливаю». У Льва Аннинского, к сожалению, ничего не сказано о языке критика, может, он, как само собою разумеющееся, считает, что раз есть стиль, то и толковать не о чем больше, но ведь стиль-то определяется прежде всего им, языком, строением речи критика, его интонации. И, думается мне, много зауми, витиеватости, «терминов» и «ученых» вывертов — как раз и есть та ширма, коей и прикрывается отсутствие языка, значит, и стиля, не у отдельных — у многих критиков; ну зачем, скажите на милость, критику, владеющему родным языком, маскироваться, коли он может доступно сказать читателю, что хорошо и что дурно написано в книге, определить настроение литературы на данном этапе, не прибегая к словесным ребусам, а наоборот, сложное явление или сложности самого процесса объяснить по мере своих сил и возможностей, сказавши, допустим, что и сам я, критик, не всемогущ и сам пока не знаю, как определить это направление, как объяснить сам процесс современной художественной мысли. Но вместо ясного, по-человечески объяснимого признания всадят слова, как костыль в шпалу — по самую шляпку — «амбивалентная» литература, и ломай себе голову — с чем это едят, понимай как хочешь, не понявши, сам становись в угол и майся очередным самоистязанием: «Вон люди какие умные с тобой рядом работают! А ты че? Куда залез-то?» Дорогие Виктор Петрович и Мария Семеновна!
С Новым годом Вас! И дай бог и Вам, и ребятам в новом году всего, в чем все мы нуждаемся: счастья, здоровья, творческих успехов и презренных ассигнаций тоже, ибо некий минимум таковых необходим, дабы были покой и здоровье, и счастье. С годами в этом убеждаешься. С «Где-то гремит…» Вы меня просто подрезаете. Ну кто же держит рукопись в одном экземпляре? Надо же, как Кармазинов — одну иметь в поместье, другую в П-бурге, третью в Карлсбаде, а четвертую при себе. А тут на тебе!. Я еще в статье кручусь где-то вокруг «Следа» и никак не выкручусь. Вообще я очень рад, что Вы, по крайней мере, узнаете, что критику не всегда легче, чем прозаику, — ибо Вы имеете дело с людьми обыкновенными и примитивными, какими-нибудь дядями Левонтиями да фэзэошниками, а нам приходится разбираться в организмах тонких, сложных и капризных, каковые называют себя художниками, чувствилищами и т. п. Но нет худа без добра, сконспектировал Вашу повесть и еще раз пришел к выводу, что весьма недурна она. Да, надеюсь, что вычерки, которые там сделаны, вызваны, как Вы говорите, только для печатания отрывками. Передайте искреннее мое сочувствие Марии Семеновне. Конечно, «Кража» — не «Война и мир», но все же Софья Андреевна своего супруга творение лишь шесть раз переписывала, а тут 13! Очень рад, что Малюгин Вам написал. Я уж писал Вам в предыдущем письме, что Вы что-то не так поняли, и у меня не было впечатления, что он нас в чемто подозревал… На улице у нас потеплело, и окна у меня занесло совсем как в деревне, а так хочется куда-нибудь в снега. А куда и как? Вчера еще одно бедствие свалилось — Карай порезал лапу в сугробе, порвал сухожилия, сегодня зашивали, говорят, через месяц, может быть, заживет. Только этого нам и не хватало. Теперь не только по комнатам, но и в передней больной с бинтами, совсем как в образцовой клинике. Ну ладно, все пройдет, как говорил Соломон. Ну, конечно, я приеду на собрание, если позовете, обязательно приеду, и будет у меня с Вами совсем как в пародии на Симонова: Опять уеду я, опять приеду И уж тогда доеду Вас совсем. Обнимаю и целую, Ваш А. Макаров. Дорогой Виктор Петрович! Очень мне Вас не хватает, хорошо, что хоть письма приходят. Сначала о себе: последний месяц я что-то расхворался: то ли после гриппа, то ли сам по себе разнылся живот и ноет, как проклятый, лишая всякой возможности серьезно работать. Больше всего меня огорчало, что статья о Вас застопорилась, двадцать восемь страниц, включая «Стародуб», написались с ходу и на взлете, а потом пошла тягомотина еще страниц двадцать. Почему? Вопервых, живот болел, во-вторых: чувствую, что начинаю применяться к носящимся в воздухе веяниям, пытаюсь объяснить Вам так, чтобы и овцы были целы, и волки сыты. Зачем? Сам не знаю — внутренний редактор и воспитание. И понимаю, что с этого места надо начинать сначала, а тут хворь усилилась. Родной мой, что же я буду делать без «Сумерек» и «Ясного дня», а особенно без «Где-то…» Не дай бог, ведь у меня вся концепция рушится, особенно без повести. Так, мне кажется, все лихо задумано, а Вы тут со своими поправками, и бог знает, в каком виде появится «Где-то…», а к «Ясному дню» Вы, кажется, прилагаете все усилия, чтобы он не появился. Вам-то что, Вы на потомство можете рассчитывать, а что делать бедному критику? Ну да все равно, как оклемаюсь, все равно статью добью так или хотя бы приблизительно так, как хотелось бы. Теперь об обстановке. Она для меня не совсем ясна. Кулуарных разговоров лучше не слушать, с одной стороны так, с другой этак. Вот вчера появилась в «Правде» моя рецензия о Светлове. Пока писал, внутренний редактор подсказывал: не цитируй строк «расходясь после общих собраний, на особое горе взглянуть», не напирай на то, что Светлов ненавязчиво говорил с молодежью, не навязывал ей сковывающих норм — все равно вычеркнут. Развертываю вчера газету — все осталось, ни словечка не изменили, и в редакцию меня не вызывали для чтения гранок, и дали ровно через день. Вот тут и пойми!..» Выходит, что сидящий в нас «внутренний редактор» куда пугливей. Беда же в том, что он особенно силен в т. н. средних звеньях, которые и не пишут, и не руководят, а исполняют указания, трепеща за свой стул. Заставь дурака богу молиться, он лоб расшибет. А тут, что касается дураков, так еще Некрасов скорбел: И побольше нас были витии, Да не сделали пользы пером, Дураков не убавим в России, А на умных тоску наведем. Ведь на том же совещании, как слышал я в официальной передаче, говорилось: не умаляйте трудностей, не скрывайте, только пишите так, чтобы было за Советскую власть, чтобы показывать ее силу, преимущество нашего строя. Но пока это докатится донизу, остается лишь хвостик. Но в общем-то положение серьезное, боюсь, что даже очень: Китай-то пока языками бряцает, но явно добивается первой цели — единства страхом внутри. Вот тут и подумаешь, действительно ли современны рассказы моего однофамильца Макарова, зовут его, однако, Артуром. И по воспитанию, и по среде человек он городской, интеллигентный. В «Новом мире» освободили Дементьева и Закса, но пока, кажется, не подобрали замену, хозяин не соглашается с кандидатурами. Последние номера, 10й и 11-й, жалки, прозы нет. Каверин написал подлые воспоминания, я же всетаки был на съезде, помню, что основной бой шел вовсе не о манере писать, а вокруг доклада Бухарина за гражданскую поэзию, что доклад Горького слишком выспренним показался многим и оторванным от реальности, что речь Жданова в кулуарах обсуждалась горячо и доброжелательно. Что же касается выступлений читателей, перед коими расшаркивался Каверин, то они были на редкость примитивны. Главное же, что съезд был боевым, бурным и не литературным, а литературно-политическим. Прочтет Вен. Ал. какой-нибудь вьюнош, которому к стенограммам съезда подступа нет, и составит о нем совершенно превратное представление. Может быть, Каверин и не виноват в том, что не упомянул бухаринского доклада (хотя у меня в книге спокойно пропустили и упоминание, и смысл), недавно в газетах почему-то старую фальшивку, известную, как «письмо Зиновьева», почему-то стыдливо назвали письмом Коминтерна. Но уж в чем он виноват, так в том, что весь съезд скособочил в одну сторону любезных только ему писателей. А мы еще кричим о группировке «Октября». Вот и повод перекосить в другую сторону. Кстати, о моем «Разговоре по поводу». Писал я его с одной-единственной целью — предупредить разгром этих книг, который не только готовился, но и был пред писан. Писал торопясь, понимая, как важно успеть, пока не стукнули. Уже потом появилась разгромная рецензия — статья Архипова, но она уже не возымела действия, только все — и другие, и даже противники моей статьи ставили меня в пример. Статья, конечно, не о писателях, а об авторах предисловий, но писателями поневоле пришлось оперировать и они не могли не пострадать. Предисловия же меня попросту возмутили. В самом деле, почему Лескову мы ставим каждое лыко в строку, Достоевскому тоже, о живых и говорить нечего, со сладострастием выискиваем описки, а тут молебен, литургия, осанна… И от кого? От брюзгливого Ильи Григорьевича, писавшего политические романы, угождавшего вкусу и вдруг выступившего в роли защитника «чистого искусства». От Чарного, в свое время выступившего против 4-й книги «Тихого Дона» и порицавшего Шолохова, что он не привел Григория в стан борцов за Советскую власть. От лукавого Зелинского, вдруг изобразившего Павла Васильева то ли эдаким милым рубахой-парнем, то ли отроком Варфоломеем, а он, насколько я знал Васильева, был уже совсем не золотой и ужасно раздражал и своим внешним видом, и кокетничаньем под Есенина. Разумеется, личное в статье сказалось, может быть, я не прав, но всегда меня возмущала односторонность и наигранность, а авторы предисловий явно играли на конъюнктуре не политической, а на общественном настроении. Помню, Ольга Берггольц сказала мне: «Зачем вы это написали и уж если написали, почему же не тронули и Корнилова?» Я не стал ей объяснять, отчего и почему. А не тронул я Корнилова именно потому, что предисловие к нему писала Ольга Берггольц, и не было в нем никакой игры, оно было выстрадано. Но все же, конечно, «Разговор» — временная статья, и я не включил бы ее сборник, если бы издательство не считало, что сборник избранного не может обойтись без этого «шедевра». Видел первую серию «Войны и мира». Неплохи только военные сцены. Все остальное — движущиеся иллюстрации, сделанные художником, не понявшим Толстого, ищущим типы не в романе, а в актерском материале, что оказалось под рукой. Князь Андрей маленького роста, Долохов — тоже. Разве это уж так случайно у Толстого! Маленькие люди самолюбивы, даже если умные, князь Андрей мечтает возвыситься подвигом. Долохов — выделиться среди аристократов, он же унижен и бедностью своей, и тем, что живет за счет Анатоля. А мне показывают жеребцовские ляжки Тихонова и дылду Ефремова. Наташу в детском платьице с мускулистой спиной, какие бывают только у балерин. Да ведь и нет Наташи, потому что нет ни того, как она поет с Николаем, ни предложения Денисова, нет всего того, что подготовляет сцену в окне, нет и этой сцены, потому что вместо сияющих глаз Наташи мне показывают какой-то сад, залитый малоправдоподобным светом. А дом Ростовых? Это же Юсуповский дворец! Но раскройте ради бога второй том, приезд Николая — у дома отбит карниз, в сенях, не в вестибюле, а в сенях покривившиеся ступени, — нечистая дверная ручка, горит сальная свеча. И т. д. и т. п. И это страшное желание как бы охватить все, звучащие с экрана цитаты в то время, как Тихонов поводит ноздрями и напускает умность. Ни один актер, кроме Кторова (Болконский) и Тушина (не знаю, кто), не естественен, все скованны, старательно держатся аристократами. Ну да бог с ними, жалко только денег да усилий и стараний. В пятницу А. читал в Союзе новую повесть (отрывок был в «Лит. газете»). Я пошел и не без удовольствия слушал. На обсуждение не остался. Не могу сказать, что в отрывочном чтении я понял замысел, но все же он чертовски любопытен. Ну, при случае расскажу. Повесть уже три года как написана, никто ее не берет, а теперь и подавно. Ну, хватит. А то Вы скажете: больной-больной, а вон как расстрочился! Так это потому, что это не статья, а письмо, и не кому-нибудь, а Вам. Низкий поклон Марии Семеновне. Привет Ирине и Андрюше. Аннета, Юра, Толя шлют Вам привет. Ну, а Наталья Федоровна уж само собой разумеется. Обнимаю Вас. Ваш А. Макаров. |