– Не так много, как ты думаешь.
– Я не имею в виду – двое, трое или полсотни, что целовали их своими повседневными губами. Но в твоих фантазиях – сколько мужчин делали ртом нечто невозможное?
– Лоренс, прошу тебя, мы лежим тут вдвоем. Ты пытаешься как-то испортить ночь.
– Я думаю – батальоны.
Она не ответила, и это молчание чуть отодвинуло от него ее тело.
– Расскажи еще про Берту, Кранца и Лайзу.
– Все, что я тебе рассказываю, – оправдание чего-нибудь другого.
– Тогда давай вместе помолчим.
– Я видел Лайзу перед тем случаем в гараже. Нам, наверное, было лет пять или шесть.
Бривман смотрел на Шелл и описывал солнечную комнату Лайзы, набитую дорогими игрушками. Электрическая лошадка, которая качалась сама. Ходячие куклы в натуральную величину. Все пищало или вспыхивало, когда его сжимаешь.
Они прятались в тенях под кроватью, полные ладони тайн и новых запахов, настороженно выглядывая слуг, наблюдая, как солнце скользит по линолеуму с врезанными в него волшебными сказками.
Совсем близко прошлепали гигантские туфли горничной.
– Как чудесно, Лоренс.
– Только вранье. Это правда было, но это вранье. Древо Берты – вранье, хотя она действительно оттуда упала. Ночью, после того, как я валял дурака с отцовскими удочками, я тихонько пробрался в комнату родителей. Оба спали в своих раздельных кроватях. Светила луна. Оба лежали лицом в потолок, в одинаковых позах. Я знал, что если закричать, проснется только один.
– Он в эту ночь умер?
– Какая разница, как это бывает?
Он принялся целовать ее плечи и лицо, и хотя от его ногтей и зубов ей было больно, она не протестовала.
– Я никогда не привыкну к твоему телу.
13
После завтрака шестеро вошли в дом и поставили в гостиной гроб. Он был поразительно огромен, из темного шершавого дерева с латунными ручками. Их одежду засыпал снег.
Комната внезапно стала более официальной – Бривман ее такой никогда не помнил. Мать прищурилась.
Гроб поставили на подставку и начали поднимать крышку, похожую на крышку шкатулки.
– Закрывайте, закрывайте, мы же не в России!
Бривман закрыл глаза и подождал, когда щелкнет крышка. Но эти люди, зарабатывающие на жизнь среди осиротевших, двигались бесшумно. Когда он открыл глаза, они уже ушли.
– Почему ты заставила его закрыть, мама?
– И так хватит уже.
Зеркала в доме намылили, будто стекло пало жертвой странного домашнего холода, созвучного повсеместной зиме. Мать в одиночестве стояла у себя в комнате. Бривман чопорно присел на свою кровать и попытался побороть ярость чувством помягче.
Гроб стоял параллельно большому дивану.
В прихожей и на балконе начали собираться и перешептываться люди.
Бривман с матерью спустились по лестнице. Полуденное зимнее солнце слабо мерцало на материнских черных чулках, и скорбящие через дверной проем видели золотые контуры. У них над головами виднелись припаркованные машины и грязный снег.
Они стояли друг к другу ближе некуда, дядья позади. Друзья и рабочие с семейной фабрики толпились в прихожей, на балконе, в проходах. Дядья, высокие и торжественные, касались его плеч наманикюренными руками.
Но мать была побеждена. Гроб стоял открытый.
Он был запеленут в шелк, закутан в серебристый талес. Усы свирепо и черно топорщились над белым лицом. Он выглядел раздраженным – будто вот-вот проснется, выкарабкается из оскорбительно разукрашенной коробки и продолжит спать на более уютном диване.
Кладбище походило на альпийский городок, камни – будто маленькие коттеджи. Могильщики в своих робах выглядели непочтительно непринужденными. Над кучами выкопанной мороженой грязи растянули коврик искусственной травы. Гроб спустили на шкивах.
Дома приготовили пончики и сваренные вкрутую яйца – формы вечности. Дядья шутили с друзьями семьи. Бривман их ненавидел. Он заглянул двоюродному деду под бороду и спросил, почему тот не носит галстука.
Он был старшим сыном старшего сына.
Члены семьи разошлись последними. Похороны – штука аккуратная. От них остались только маленькие тарелки с золотым ободком, усеянные крошками и зернами тмина.
Ярды кружевных занавесок не пропускали свет маленькой зимней луны.
– Ты на него посмотрела, мама?
– Конечно.
– Он был как будто бешеный, правда?
– Бедняжка.
– А усы совсем черные. Будто покрасили карандашом для бровей.
– Уже поздно, Лоренс…
– Еще бы не поздно. Мы его больше не увидим.
– Я запрещаю тебе разговаривать с матерью таким тоном.
– Почему ты заставила его закрыть? Почему? Мы могли бы смотреть на него еще целое утро.
– Марш в постель!
– Боже мой, боже мой, сволочуга, ведьма! – импровизировал он в крике.
Всю ночь он слышал, как в кухне мать рыдает и что-то ест.
14
Вот цветная фотография, самый большой портрет в галерее предков.
На отце английский костюм – и вся английская сдержанность, какую только можно вшить в одежду. Галстук винного цвета с крошечным, тугим узлом пустил побеги, точно горгулья. На лацкане – значок Канадского Легиона, тусклее бижутерии. Лицо с двумя подбородками светится викторианским здравомыслием и пристойностью, однако взгляд светло-карих глаз все же слишком мягок и внимателен, рот – чересчур пухлый, семитский, оскорбленный.
Свирепые усы восседают над чувственными губами, будто подозрительный опекун.
Крови, отхаркиваясь которой он умер, не видно, но, пока Бривман исследует фотографию, она собирается на подбородке.
Он – один из князей личной религии Бривмана, двуликий и деспотичный. Гонимый брат, почти поэт, простофиля с механическими игрушками, вздыхающий судья, что слушает, но приговора не выносит.
Еще он, вооруженный Божественным Правом, вздымает Власть, беспощадным насилием подавляя все слабое, запретное, не-бривманское.
Благоговея перед ним, Бривман спрашивает себя: просто ли слушает его отец, или еще ставит печати под указами.
Теперь он безучастнее обосновался в своей золотой рамке, и выражение его лица неуловимо, как на ранних фотографиях. Одежда уже кажется устаревшей и маскарадной. Теперь можно отдохнуть. Бривман унаследовал все его заботы.
Назавтра после похорон Бривман разрезал один из отцовских официальных галстуков-бабочек и зашил внутрь послание. Он похоронил его в саду, под снегом возле забора, куда летом заползут соседские ландыши.
15
У Лайзы были прямые черные клеопатрины волосы, что снопами скакали по плечам, когда она бегала или прыгала. Длинные изящные ноги, ставшие великолепными благодаря естественной тренировке. Глаза – большие, с тяжелыми веками, мечтательные.
Бривман думал: быть может, она, как и он, мечтает об интригах и подвигах, – но нет, ее широко раскрытые глаза в фантазиях озирали хорошо обставленный дом под ее властью, дитячий выводок, которому станет матерью, мужчину, которого будет согревать.
Их начали утомлять игры на поляне возле Древа Берты. Они не хотели сардинами набиваться под чье-нибудь крыльцо. Не хотели хромать в больничных салках[7]. Не желали рисовать магический круг и запечатывать его точкой. «Глунапоснатина. Понашлина отнасюнадана», – шептали они. Им было все равно, кто водил.
Лучше игры плоти, любви, любопытства. От «овцы, бегите»[8] они уходили в парк и садились на скамейку возле пруда, где сплетничают няньки, а дети запускают игрушечные кораблики.
Он хотел знать о ней все. А ей разрешают слушать «Тень»[9] («Сорняк преступления приносит горькие плоды. Кто ведает, какое зло таится в человеческом сердце? Тень ведает, хехехехехехехех»)? Разве Алан Янг[10] – не потрясающий? Особенно та роль с капризным голосом: «Вот он я, вот он я, приходи собрать бутоны роз в моих волосах». Правда же, единственная приличная часть программы Чарли Маккарти[11] – та, когда появлялся Мортимер Снерд[12]? А у нее ловится «Гроза преступности»[13]? А она хочет, чтобы он изобразил машину Зеленого Шершня[14], когда ее ведет верный слуга-филиппинец Като[15], или Осведомителя[16]? Правда, отличная мелодия?