Блевота очищает душу. Бривман помнил свои ощущения. «Канцелярские товары для ребят», он покупает школьные принадлежности. Десять лет. Весь новый учебный год свернулся драконом, он будет побежден острыми желтыми карандашами «Игл»[85]. Новые ластики, целые ряды, умоляют о том, чтобы их принесли в жертву чистоте и звездам во имя Аккуратности. Груды тетрадей ослепительно пусты без ошибок, совершеннее Совершенства. Незатупившиеся циркули, смертоносные, с миллионами кругов, слишком острые и прочные для картонок, в которые упакованы. Взрослые чернила, торжество черноты, искоренимые ошибки. Кожаные сумки специально для похода из дома в школу, руки свободны на случай обстрела снежками или каштанами. Скрепки на удивление тяжелы в своей маленькой коробочке, линейки с цифрами так же сложны и значимы, как приборная доска «спитфайра»[86], липкие наклейки с красной каймой, чтобы цеплять свое имя к чему угодно. Все инструменты милостивы, не использованы. Ни один еще не стал виновником неудачи. «Товары для ребят» пахнут даже новее, чем газета зимой, после глухого стука оказавшаяся на крыльце. И он командует всеми этими блистательными помощниками.
Блевота очищает душу, но дурные соки возвращаются быстро. Нью-Йорк затерялся в личном городе Бривмана. Все затянуло дымкой, и ему, как всегда, пришлось представлять себе, как оно выглядит в действительности. Он больше не чувствовал себя легконогим олимпийским кандидатом. Раскрашенный гипсовый бюст напомнил о каких-то религиозных изваяниях в витрине в нескольких кварталах оттуда. Безвкусные, искусственные, светящиеся, какие-то жизнерадостные. А бюст – старый, грязноватый, белого цвета, словно испачканные резиновые чулки. Он попытался сплюнуть вкус во рту. Гипсовая рубашка, небо, тротуар – все цвета слизи. Кто этот человек? Почему он не знает нью-йоркского фольклора? Почему не помнит статьи о деревьях, высаженных в городе и вряд ли способных бороться со смогом?
На Седьмой авеню он сел не в тот поезд. Выбравшись на улицу, заметил, что все вокруг черные. Выбираться из Гарлема слишком сложно. Он окликнул такси, чтобы его доставили обратно через весь город. Во Всемирном доме студента лифтер-пуэрториканец отвез скрипучую машину на одиннадцатый этаж. Вот бы еще понимать слова песни, которую лифтер напевал. Бривман решил, что выходя из лифта скажет gracias[87].
– Не споткнитесь.
– Благодарю, – ответил Бривман на чистом английском.
Он знал, что комната вызовет у него отвращение, еще до того, как открыл дверь. Точно такая, какой он ее оставил. Кто был этот человек? Он не хотел смотреть в окно, где были генерал и миссис Грант, или Гавриил на крыше церкви Риверсайда, или сияющий Гудзон, чужой и скучный.
Он сел на постель, правой рукой крепко сжимая ключи точно в том положении, в каком они были, когда он поворачивал их в скважине, коренными зубами покусывая щеку изнутри. Не то чтобы он смотрел на стул – но стул был единственным образом в его сознании. Он не двинул ни единым мускулом сорок пять минут. Тут его накрыло волной ужаса: до него дошло, что если он не предпримет гигантское усилие, чтобы подняться, то просидит там вечно. Служанка обнаружит его застывшим.
Внизу в кафетерии стремительный буфетчик напомнил ему забрать сдачу.
– Жертвуешь, профессор?
– Нет, она мне нужна, Сэм.
– Меня Эдди зовут, профессор.
– Эдди? Рад познакомиться, Сэм.
Я свихиваюсь, подумал Бривман. От этого тривиального диалога он был счастлив до слез. Сел к маленькому столу, руками сжал чашку с чаем, наслаждаясь теплом. А потом впервые увидел Шелл.
Фантастическая удача: она сидела одна, – но нет, к ее столу шел мужчина, в каждой руке удерживая по чашке. Шелл встала забрать у него одну. У нее маленькие груди, мне нравится ее одежда, надеюсь, ей некуда идти, молился Бривман. Надеюсь, она просидит здесь всю ночь. Он оглядел кафетерий. На нее смотрели все.
Большим и указательным пальцами он сжал переносицу, уперев локти в стол – жест, который всегда считал фальшивым. По-боевому подтянутый штабной полковник посылает мальчиков, своих мальчиков, на самоубийственное задание, а потом мы видим его, закаленного списками потерь, и все секретарши ушли по домам, а он один со своими картами, утыканными булавками, и, может быть, монтаж с новобранцами, молодые лица – крупным планом.
Теперь он был уверен. За долгое время он впервые что-то узнал о себе. Он не хочет командовать никакими легионами. Не хочет стоять ни на каком мраморном балконе. Не хочет скакать вместе с Александром, быть малолетним королем. Не хочет обрушивать кулак на город, вести за собой евреев, иметь видения, любить толпу, носить на лбу метку, заглядывать в каждое зеркало, озеро, колесо, чтобы увидеть ее отражение. Ради бога, нет. Он хочет утешения. Он хочет, чтобы его утешили.
Он выхватил из стакана охапку салфеток, на одной в углу расписал остаток пасты в шариковой ручке и нацарапал девять стихотворений, уверенный, что, пока пишет, она не уйдет. Он рвал салфетки, вгрызаясь в них ручкой, и не мог прочитать три четверти записанного; ничего хорошего не получилось, но не в этом дело. Он запихал этот мусор в пиджак и встал. Амулетами он запасся.
– Простите, – сказал он мужчине, который был с ней, совсем не глядя в ее сторону.
– Да?
– Простите.
– Да?
Я, может, повторю это еще раз десять.
– Простите.
– Чем могу быть полезен? – слегка давая волю гневу. Акцент не американский.
– Можно я… я бы хотел поговорить с человеком, который с вами. – Его сердце билось так часто, что могло показаться, будто оно передает сигналы, – словно отсчет времени перед выпуском новостей.
Жестом открытой ладони мужчина дал разрешение.
– Я думаю, вы прекрасны.
– Спасибо.
Она не выговорила это – ее рот вылепил слова, а она смотрела на свои неловко сплетенные, точно у школьницы, руки на краю стола.
Потом он вышел, радуясь, что это кафетерий, и он уже оплатил счет. Он не знал, ни кто она, ни чем она занимается, но не сомневался, что, как бы там ни было, увидит ее вновь и познакомится с нею.
10
К концу пятого года брака Шелл завела любовника. Незадолго до этого она нашла новую работу. Она знала, что делает.
Разговоры с Гордоном оказались бесполезны. Для разговоров он был чрезмерно нетерпелив. Она хотела, чтобы они оба сходили к психиатру.
– Ну право, Шелл. – Он отечески улыбнулся, будто она подросток, с излишним энтузиазмом цитирующий «Рубайят»[88].
– Кроме шуток. Это покрывается страховкой.
– Мне не кажется, что это необходимо, – преуменьшил он, имея в виду, что ничего возмутительнее в жизни не слышал.
– А мне кажется.
– Я читал Симону де Бовуар[89], – произнес он с мягким юмором. – Я знаю, что этот мир к женщинам недобр.
– Я о нас говорю. Пожалуйста, поговори со мной. Давай не упустим эту ночь.
– Секундочку, дорогая. – Он знал, что в это самое мгновение она приглашает его на серьезное совещание. Он подозревал, что она устраивает ему такую вот очную ставку в последний раз. Он также знал, что внутри у него нет ничего, что можно было бы отправить на встречу с ней. – На самом деле, вряд ли ты можешь охарактеризовать нашу совместную жизнь как катастрофу.
– Я ничего не хочу характеризовать, я хочу…
– Мы вполне счастливы. – Печать его скромности лежала на квартире, на шкафу Шелл с платьями, на планах постройки второго этажа дома – они лежали на столе и ему не терпелось к ним вернуться.
– Тебе спасибо сказать?
– Это неподобающе. – Он давал ей понять, что сердит, говоря с легкой британской интонацией. – Попытаемся разобраться в механизме брака.