Реня стояла под деревом, Юра сидел на нем, и так они перебрасывались шутками.
— Хотя я и недоучка, но зато рыцарь. Могу подарить тебе это дерево. На, бери его, — сказал Юра и вдруг прыгнул с черешни прямо к Рене. Она охнула: испугалась, что он прыгнул с такой высоты. Но Юра приземлился вполне удачно и даже не рассыпал черешен из корзинки.
Потом они бродили по саду и вспоминали, кто и когда сажал вот это дерево, этот куст. Кусты крыжовника разрослись густо-густо. Они сплошь были усыпаны мелкими зелеными ягодами. Юра сорвал одну, пожевал и сморщился.
— Кислая… Ленинград видно, — пошутил он и стал рассказывать о городе, в котором учится, о студенческой своей жизни, о друзьях. А Реня рассказывала о Минске, о часовом заводе. И обоим было весело и хорошо.
Назавтра они вместе с другими воспитанниками пошли на приусадебный участок детдома полоть капусту. Получилось так, что Реня работала рядом с Юрой. И снова они шутили, пололи наперегонки: кто лучше и кто скорее.
Быстро бежали жаркие дни. Проходили они в работе на огороде, на сенокосе. А вечерами и гости и хозяева собирались в садовой беседке, увитой диким виноградом. Под потолком беседки неярко горела лампочка. Рассаживались кто на лавочках, кто прямо на полу, кто на поручнях. Говорили о книгах, о новых фильмах, о том, как полетит человек на Луну. Спорили о дружбе, о любви. И всегда Реня была рядом с Юрой. Она думала о том, как хорошо в этом году проходит ее отпуск, и признавалась себе, что он не был бы таким, если бы не приехал сюда Юра.
Однажды во время работы на огороде в мягкой и теплой земле встретились их руки. Потемневшие от земли маленькие Ренины очутились в больших и сильных Юриных. Несколько секунд он смотрел ей в лицо, а она только краснела, не зная, что сказать.
Реня чувствовала, как нагревается в ее ладони шершавый росток сурепки, только что вырванный с грядки, и прикосновение этой травинки вместе с касанием Юриной руки наполнило радостью сердце.
С того дня они старались отделиться от компании в беседке. Бродили по саду и не слышали, когда расходились остальные.
Облитые белым светом деревья не шевелили ни единым листком. Они отдыхали. Дремали их тени, разлегшись на густой высокой траве, словно на перине. Не чувствуя тяжести теней, спала трава. Спали все звуки. И Реня с Юрой, словно боясь нарушить этот сон, говорили шепотом или вовсе молчали.
А когда Юра осторожно обнимал Ренины плечи и несмело привлекал ее к себе, когда его губы касались ее лица, тогда и деревья, и тени, и трава просыпались и начинали кружиться. И Реня кружилась вместе с ними. И ей надо было прислоняться к широкой Юриной груди, чтобы удержаться на земле.
Потом они выходили на шоссе, ведущее в городок. На то шоссе, по которому когда-то Юра уезжал на голубой «Победе» и пешком вернулся в детдом. На то шоссе, по которому приходили и приезжали все, кто шел или ехал в Калиновку, и по которому уходили в большую жизнь воспитанники. Освещенное луной, оно временами казалось заснеженным. Белое шоссе бежало меж темных придорожных посадок далеко-далеко. Оно звало идти и идти, и Реня с Юрой охотно поддавались его чарам.
Скоро Реня поняла, что если прежде мир и жизнь могли для нее существовать и без Юры, то сейчас Юра и жизнь — это было одно целое, отделить их одно от другого было невозможно.
Кажется, никому не говорили они о том, что чувствуют друг к другу. Но откуда обо всем узнала Анна Владимировна?
Кончался Ренин отпуск. Надо было уезжать и Юре: с пятнадцатого июля у него начиналась практика. Они собирались на станцию вместе, хотя Юрин поезд отправлялся на четыре часа позже Рениного. Вместе укладывали чемоданы. Анна Владимировна нанесла им разных свертков и сверточков, которые, как она говорила, пригодятся в дороге.
— Вот здесь вареная курица. Здесь колбаса. Тут хлеб, — говорила она Рене. — А это тебе, Юрочка, — она положила в Юрин рюкзак довольно объемистый сверток.
Когда все было собрано и присели перед дорогой, Анна Владимировна вдруг как-то особенно долго и внимательно посмотрела сначала на Ре-ню, потом на Юру.
— Хорошая вы пара, — неожиданно сказала она.
— Правда? — оживился Юра и весело подмигнул Рене.
Реня улыбнулась. В прищуренных глазах Анны Владимировны тоже заискрилась улыбка.
— Конечно, правда. Разве я вам когда-нибудь говорила неправду? — сказала она. — Только надолго ли это у вас, серьезно ли?
— На всю жизнь! — горячо сказал Юра.
Анна Владимировна подошла к Юре, положила руку на его плечо.
— На всю жизнь, говоришь? — переспросила она, становясь вдруг серьезной, чуть ли не строгой. — Мне бы очень хотелось, чтобы это было действительно так. Я обоих вас очень люблю. Вы мне — как родные дети, и я очень хотела бы, чтобы сказанное тобою сейчас было обдуманно и серьезно…
— Так оно же и серьезно, Анна Владимировна, — весело улыбался Юра.
— Очень хорошо, если так, и вы не сердитесь на меня, что я вам тут на прощанье лекцию читать затеяла. Но помните, настоящий человек — не только тот, кто добросовестно трудиться, но и тот, кто умеет ценить дружбу, кто умеет по-настоящему и на всю жизнь полюбить…
— Я понимаю, Анна Владимировна, — уже вполне серьезно сказал Юра. — Очень хорошо вас понимаю.
— Я знаю, Юрочка, что ты хороший, честный человек. И я хочу, чтобы таким ты оставался всю жизнь. Чтобы никто и никогда не упрекнул нас с Иваном Гавриловичем, что плохо мы вас тут воспитывали, не научили быть настоящими людьми… Ну и хватит пока. Я думаю, вы меня поняли. Берите вещи, — велела она, давая понять, что тот разговор окончен.
Уплывал перрон, на котором оставались Юра, Анна Владимировна, девчата и ребята, которые тоже провожали отъезжающих. Реня махала им всем рукой. А Юра стоял впереди всех, широкоплечий, в белой рубахе с расстегнутым воротом, и ветер трепал его светлые волосы.
Но вот и перрон исчез. Навстречу поезду мчалось, кружась, словно на громадной карусели, ржаное поле. А Реня все силилась еще хоть разок глянуть туда, где еще виднелись кроны тополей, растущих возле станции.
Зоя пришла с работы, сняла и бросила шляпку на диван, пальто на стул. Остановилась посреди комнаты, словно не зная, что делать дальше.
Услышав, что вернулась дочь, Антонина Ивановна выбежала из кухни. На лице этой женщины как бы навсегда застыли страх, тревога. Вместе с добротою они светились в ее глазах, прятались в морщинках.
— Устала, доченька? — спросила Антонина Ивановна, подбирая и вешая Зоины пальто и шляпку. Прибрав все на место, она снова торопливо ушла на кухню.
— Садись к столу, детка. Миша, бросай газету, обедать будем, — на ходу говорила она.
Михаил Павлович отложил газету, подошел к буфету, забренчал тарелками. Он был в военной гимнастерке без погон и без пояса, в пижамных штанах и домашних шлепанцах. В когда-то красивых и кудрявых его волосах с каждым годом прибавлялось седины, и сами они словно бы отступали, все сильнее оголяя лоб. И хотя были они совсем разные — этот пожилой человек и юная, свежая, стройная девушка, но если внимательно присмотреться, можно было увидеть, как похожи они друг на друга. Эти чуть-чуть раскосые глаза Зоя получила в наследство от отца. Красиво очерченный рот тоже был отцовский.
Зоя вымыла руки, причесалась, села к столу.
— Ну, как там твои балансы? — ставя перед дочерью тарелку, спросил Михаил Павлович.
— А ну их, — махнула рукой Зоя, взяла кусок хлеба, откусила.
— Не получается? — из кухни спросила Антонина Ивановна, услышав их разговор.
— Просто невыносимо, — чуть не со слезами ответила Зоя.
— Ничего, дочка, научишься. Не сразу, конечно, — тоном, которым говорят с малышами, сказал Михаил Павлович.
— И вообще работка, — говорила Зоя. — Восемь часов не разгибая спины… А глаза как болят… Ослепнуть можно…
— Так, может, бросай, доченька, — нерешительно сказала Антонина Ивановна, останавливаясь около Зои. — Если трудно, так бросай. Что ж ты будешь надрываться. Еще и правда глаза испортишь…