Антонина Ивановна держит Юру за локоть. Юра чувствует теплые руки матери, и сердце его заливает неизведанная до сих пор радость. Рядом с ним его мать. Мама. Наверно, это совсем обычно для того, с кем мать постоянно рядом, от колыбели до усов. Но если руки матери вновь касаются сына уже тогда, когда у сына растут усы… На какое-то мгновение человек может почувствовать себя беззаботно радостным младенцем.
И что в них такое, в этих руках материнских, отчего их прикосновение так греет, так ласкает сердце?
Юра опускает голову и смотрит на руки матери. Розовые, в сетке мелких морщинок. Но даже и на взгляд видно, какие они мягкие, добрые. Да и вся она, мама, такая же мягкая, ласковая — и щеки ее, и походка, и голос. Именно такою и представлял ее Юра.
А отец… Такого и хотелось иметь. Отца, которым можно гордиться. Вот он стоит перед ним, с седыми висками, бывший командир, несколько раз раненный, много раз награжденный…
Юра набирает полную грудь воздуха. Сердце стучит, бьется, словно ему тесно в такой широкой груди.
— Так кто же ты у нас — Шура или Юра? — спрашивает Михаил Павлович.
— Конечно, Шура, — вместо сына отвечает Антонина Ивановна.
— Но ведь он уже привык… и в документах у него — Юра, — не соглашается отец.
— Как хотите, так и называйте, — смеется Юра.
По вечерам к ним собираются соседи, знакомые — поздравить Булатов с такой радостью, посмотреть на Юру. Михаил Павлович показывает им письма, рассказывает, как выяснилось, что Юра Новаторов — это и есть тот самый мальчик Шура Булат, которого война когда-то разлучила с родителями.
— А почему его назвали Юрой? — допытывается тетя Маша, которая тоже пришла к Булатам взглянуть на найденного сына.
— Кто ж его знает, почему так назвали, может, так напугалось бедное дитя, что и имя, и фамилию забыло. Добрые люди окрестили, — горестно говорит Антонина Ивановна.
— А тот лейтенант… Погиб, бедный. Где-то материнское сердце тоже от тоски заходится. Знать бы, что живая да где живет, хоть поблагодарить бы ее за сына…
— Ох, — вздыхает тетя Маша. — Скольких людей загубила война, да каких людей…
— А знаешь, мама, — взял Юра руку Антонины Ивановны, — я сейчас, когда начинаю вспоминать, мне как-то смутно-смутно, будто фильм, что видел давно, видится длинная белая дорога, которая бежит, бежит… И по той дороге идут люди… Много людей. Потом вспоминается какой-то треск и грохот, и люди куда-то бегут, кричат…
— Было все это, Шурочка, было, — со вздохом кивает Антонина Ивановна и снова вытирает ладонью глаза.
— Ну, хватит, хватит, — сжимает Юра мягкую материнскую руку. — Не будем больше об этом.
— Ты еще от болезни как следует не отошла, опять сердцу плохо станет, — беспокоится и Михаил Павлович.
— Что ты, что ты, — замахала на него руками Антонина Ивановна. — Теперь я ото всех хвороб навсегда излечилась.
Уже несколько дней, как Юра дома, а Антонина Ивановна все не может до конца поверить своему счастью. В ту ночь, когда Юра впервые ночевал в родном доме, она почти не сомкнула глаз. Только под утро чуть-чуть придремнула. Проснулась в холодном поту. Пригрезилось, что все это сон, снова сон, который так часто за долгие двадцать лет снился ей: будто сын отыскался, будто он опять с ними. Она подхватилась, босиком прошла в другую комнату, где на диване спал Юра. Нет, он не приснился Антонине Ивановне, он был здесь, ее сын. В окно падал свет уличного фонаря, и Антонина Ивановна долго смотрела на сына, слушала его спокойное, ровное дыхание. В постель она больше так и не легла, пошла на кухню. Тихонько, чтоб не звякнуть ни ножом, ни кастрюлькой, стала готовить завтрак.
«Проснется — и все будет готово, — думала она. — Бедный мальчик, всю жизнь не видел материнской ласки, никто никогда не пожалел его, не побаловал. Пусть хоть сейчас, хоть на короткие дни ему будет хорошо. А то ведь снова институт, общежитие, столовые». Мать чуть ли не с ужасом думала, что кончатся каникулы и сын уедет снова, снова его не будет с ними. Пусть бы хоть на год взял в институте отпуск. И там ведь люди сидят, должны понять, что значит через двадцать лет родителей найти».
Не успел Юра открыть глаза, как из кухни с тарелкой прибежала Антонина Ивановна. На тарелке большая чашка со свежим ароматным кофе и только что испеченная румяная булочка.
— С добрым утром, сынок! Выпей чашечку кофе, утром это хорошо. Да не вставай еще, не вставай, зачем тебе так рано? Выпей кофе, съешь булочку и поспи еще.
Для Юры все это было слишком непривычно. Он сидел на кровати, растерянно моргая, неловко улыбаясь.
— Мамочка, зачем ты это? Я к такому не привык…
— А ты привыкай, привыкай, сынок, — пристраивая тарелку на стуле около постели, говорила Антонина Ивановна. — Это только на здоровье будет. Выпей, выпей, — обняла она сына за плечи.
— Не надо, мама. Что я, больной или калека? Это только больным подают еду в постель.
— Не дай бог, чтобы ты заболел, — гладила сильную спину Юры Антонина Ивановна. — Но если не хочешь меня обидеть, выпей.
— Ну, хорошо, это выпью, — сказал Юра, — но больше ты так не делай. Мне даже стыдно.
Когда все позавтракали и Антонина Ивановна взялась за посуду, Юра остановил ее:
— Оставь, мама, мы с Зоей все сделаем. А ты иди отдохни. Ты так рано сегодня встала.
— Что ты, сынок, — всполошилась Антонина Ивановна. — Разве я допущу, чтобы ты с посудой возился? Да и не устала я, а что поднялась рано, так разве можно спать, когда радость в доме такая?
Но Юра уже собирал со стола тарелки.
— Не надо, брось их, сыночек, — бегала вокруг него Антонина Ивановна. — Брось, прошу тебя.
Но Юра только смеялся, собирая посуду и относя ее в кухню. Зоя начала ему помогать.
Он отобрал у ошеломленной, растерянной Антонины Ивановны фартук и надел на себя. Засучив рукава, ловко мыл тарелки, а Зоя вытирала.
— А что же я буду делать, дети мои? — всплескивала руками Антонина Ивановна, в умилении глядя то на сына, то на дочку.
Михаил Павлович тоже явился в кухню. Стоя в дверях, весело поглядывал на детей.
— Что, мать? Дети работу отобрали? Ничего, не горюй. Радуйся, что дождалась помощников.
Когда Антонина Ивановна взялась за уборку квартиры, и собрав половики, сложила их у двери, чтобы вынести во двор и вытряхнуть, Юра тут же схватил их и исчез за дверью. Не успела Антонина Ивановна осмотреться, как он уже яростно выбивал их во дворе. Мать так и кинулась вниз.
— Что ты делаешь, сыночек, — чуть ли не со слезами рвала она у него из рук пеструю дорожку. — Что люди скажут? Ты же гость у нас такой дорогой… Иди домой, я сама, я сама…
А Юра смотрел, как топчется мать по дому, готовит, моет, убирает, и ему становилось жаль ее. Ему даже неловко было, что она так для него старается, и он постоянно следил, в чем бы мог заменить ее, помочь. Когда назавтра мать собралась мыть полы, Юра наотрез запретил ей это.
— Тебе, мама, нелегко сгибаться, мы с Зоей сами вымоем. Сестричка, где тут у вас тряпки лежат?
У Антонины Ивановны уже сил не хватало возражать, а Михаил Павлович посмеивался:
— Вот-вот, может, Юра научит нашу Зою полы мыть, а то ведь она не умеет.
Зоя краснела. Ей не хотелось, чтобы отец такое про нее говорил. Ей очень хотелось, чтобы Юра думал о ней только самое хорошее. Хотелось ему нравиться. На все, что она теперь ни делала, она смотрела его глазами.
Еще недавно Зоя нравилась себе. Она любила подолгу стоять перед зеркалом, так и этак причесывать волосы, мерять и надевать новые платья. Зоя считала, что она красивая и что это самое главное, это — важнее всего.
Но в последнее время стала обходить зеркало. В который раз пыталась заглянуть внутрь себя. Почему-то не уходила из памяти девушка, с которой ехала в одном купе. «Наверно, Юра обрадовался бы такой сестре, как Валя…» — думалось ей. Вспоминалось письмо, читанное в Калиновке. «Тому парню, наверно, куда труднее было научиться писать, чем мне балансы править», — думала она. Вспоминался ей и детдомовский Валерик — как ловко бегал он с подносом, как умело, по-взрослому расчищал дорогу от снега… И понемногу Зоя начинала понимать, что она что-то потеряла в жизни. Что-то очень важное. Все, чем жила она до сих пор, что казалось ей самым главным, на самом деле не было таким. Все это было не то, не настоящее, а настоящее шло стороной… Нет, Зоя определенно больше не нравилась себе.