Я засмеялся и погладил Юрика по голове.
Все-таки великое это чудо - жизнь!
В одной руке у меня был теннисный мяч, а другая лежала на голове сынишки.
Обеими руками я чувствовал живую плоть, без которой давно бы уж не было меня самого на белом свете.
Я чувствовал, как через ладони и руки идет ко мне живительный ток.
Ощущение чистоты, тепла и покоя.
Было самое время поговорить с Алиной.
- Почему ты не пускал меня? - вдруг спрашивает Юрик.
- Я работал...
- Ты играл с мячиками! - Юрика захлестывает обида. - Играл один, без меня!
- Я хотел работать, Юрик...
- Ты бездарный! - говорит он мне в лицо, бездумно повторяя то слово, которым я наградил однажды Шурика из Дедова, сделав это, увы, заглазно, в разговоре с Алиной.
- Какой-какой? - переспрашиваю я, обалдев.
- Бездарный, - как бы убежденно повторяет Юрик.
На пороге стоят Гошка и Алина.
Гошка давится от смеха.
- Ничего смешного тут нет, - мать на всякий случай заступается за отца. Тебе забава, а люди что подумают?
- Люди подумают, - легко сказал я, - что хоть у одного человека в нашей семье, а именно у Юрика, хороший вкус. В шестимесячном возрасте - помните? он подмочил мою рукопись, а теперь научился все называть своими словами.
- Вы все бездарные, - заявил Юрик.
Теперь и мы с Алиной засмеялись тоже, посматривая друг на друга. Однако я тут же вспомнил про письма и перестал смеяться. И не только про письма я подумал - нас с Алиной подстерегла еще одна забота. Для других это счастье, а нам вот - забота...
Алина силой уводит Юрика.
- Все равно бездарный!.. - кричал он за дверью.
Ах, Юрик, Юрик! Чистый, святой человек. Именно Юрик был продолжателем той жизни, которой я отдал вот уже больше сорока лет, то есть больше половины, гораздо больше. Не только по времени, но и по силе. Главное, оборонить бы Юрика от зла и бед. И Гошку бы сберечь. И конечно, Алину. Бог даст, у Гошки все наладится. Давление после осенней драки мало-помалу приходит в норму. Шестеро на одного. Это уже не драка. Да и Гошка никого из них не знал. Выдержит ли он тетерь нагрузку во время экзаменов в институт? Вот смеется сейчас, а голова у самого небось болит. Впрочем, на недавней комиссии его признали вполне годным для строевой службы.
Но как же поговорить с Алиной?
Я открыл ящик стола и, не веря себе, обнаружил, что газетного свертка с клочками разорванных писем там нет и вроде как не было совсем. А может, и правда не было? Не было этого нелепого сна, не было ничего...
И весь день до глубокой ночи, пока не затихла жизнь, какая бы она ни была, я долго сидел за столом, перебирая в уме то, что тревожило, дергало, злило меня и радовало.
И все были мной прощены в конце концов, все - кроме самого себя.
В музыке пауза явилась, смена декораций.
И Гей словно очнулся.
Сколько же времени продолжалось это воссоздание?
Всего несколько минут.
Время исполнения одной части рок-оперы.
Наивная Алина!
Она, увы, не учла, что в ядерной войне дотла сгорит вся бумага, в том числе и та, которая была предварительно разорвана архивариусом - в тщетной, завуалированной надежде сохранить для истории нечто документально важное, в данный момент подлежащее полному, то есть бесследному, а главное, незаметному уничтожению в связи с некими чрезвычайными ситуациями, не всегда, разумеется, понятными.
Сгорит вся бумага, какая ни на есть на белом свете!
Включая, конечно, приказы начать ядерную войну.
Сгорит все.
Начиная от букварей и кончая Шекспиром, Пушкиным, Евтушенко и Юлианом Семеновым, а также прочими книгами, которые получают по талонам за макулатуру.
Сгорит все, за исключением, как полагал Гей, Красной Папки.
Гей пытался представить себе, что останется на земле после третьей мировой воины.
Только пепел...
Пепел, пепел, пепел...
Горячий или, может быть, уже остывший.
Пепел, пепел на всем белом свете...
Уж лучше бы ветер на всем белом свете!
И Гей с ужасом пытался представить себе, что останется в душах иных людей.
Только пепел...
Пепел, пепел, пепел...
Скорее всего, остывший.
Пепел, пепел почти на всем белом свете...
И он снова услышал музыку.
Но теперь она как бы разрушала что-то, крушила своими синкопами.
Хотя нельзя было сказать, что и первая часть ее что-то строила.
Он будто падал сейчас, падал куда-то...
Падал всю жизнь.
И когда он за что-то цеплялся, на мгновение задерживая свое падение, то ему казалось, что он поднимается и стоит на ногах, и жизнь в этот момент была прекрасна, какая бы она ни была!
- Папа, ты хорошо сегодня выглядишь... - слышал он и стоял на ногах уже так крепко, что ему казалось, он и не падал никогда, не швыряло его в разные стороны.
И вдруг он совсем другой голос услышал:
- О, да он тут совсем окоченел!
Это был очень русский голос, не слависта, нет, более того - нотки этого очень русского голоса выдавали нечто вроде приятельства, может быть даже давнего, которое связывало окоченевшего, то есть Гея, и окоченевателя, то есть человека с очень русским голосом, как бы проверявшего теперь, сколь сильно подействовали его флюиды на окоченевшего.
И такая жуткая была музыка!..
Гея передернуло, флюиды глубин сердца достигли, и он испуганно вскинул голову.
Перед ним стоял Феникс. Но только без галифе. Гею даже показалось, что Феникс перед ним стоял почти нагишом. Новоявленный Адам. И до того непривычно было видеть крабообразного соседа в трусах и майке, сквозь которую проступала душа, что Гей растерялся. Но он все же успел отметить, что душа у Феникса была как нечто инородное, вроде железного сердца того американца, которому после пересадки, уже почти мертвому, удалось прожить еще несколько месяцев. И музыка, которая теперь исходила как бы из Феникса, была словно реквием по его железной душе.
- Недолговечен!.. - со вздохом облегчения сказал себе Гей, глядя на железную душу Феникса.
Значит, скоро в доме будут перемены.
Один сосед уедет, другой сосед приедет.
- Какую он тут музычку слушает!.. - донесся до Гея еще один голос, который тоже принадлежал не просто соотечественнику, а как бы другу бывшему, который, естественно, тоже посылал свои флюиды.