У них принято не показывать своим видом, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Причитания и зубной скрежет непозволительны. Командование не давало разрешения на выход из игры. Для него каждый, у кого есть голова на плечах и четыре конечности, не отделенные от туловища, считается годным к службе. Оно спишет тебя только в том случае, если у тебя крыша окончательно съедет. Они давно должны были бы прислать на место боевых командиров-ветеранов свежую, необстрелянную замену. Но, увы, новичкам с нерасшатанными нервами не хватает опыта стариков. А те, в свою очередь, идут на всевозможные уловки, чтобы отложить расставание со своими бывалыми помощниками, которые давно уже могли бы стать командирами лодок.
Эндрасс ни в коем случае нельзя было выпускать в море в таком состоянии. С ним было покончено. Но командование внезапно становится слепым. Оно не видит, что кто-то держится в строю из последних сил. Или не хочет видеть. В конце концов, именно старые асы добиваются успехов – и поставляют материал для их победных реляций.
Ансамбль отдыхает. Я опять слышу обрывки разговоров.
– А где Кальманн?
– Он точно не придет.
– Ясно почему.
Кальманн вернулся позавчера с тремя победными вымпелами на приподнятом перископе – три транспорта. Последний он потопил при помощи орудия в мелких прибрежных водах:
– Потратили на него больше сотни снарядов! Море было бурное. Нам приходилось стрелять под углом в сорок пять градусов с лодки, находящейся в надводном положении. Вечером перед этим, в 19–00, мы торпедировали еще один из-под воды. Два пуска по кораблю водоизмещением двенадцать тысяч регистровых тонн – одна торпеда мимо. Потом они погнались за нами. «Банки»[7] сыпались целых восемь часов. Должно быть, они израсходовали весь запас у себя на борту.
С впалыми щеками и кучерявой бородкой, Кальманн походил на распятого Христа. Он непрестанно потирал руки, как будто каждое слово давалось ему с трудом.
Мы напряженно слушали, скрывая беспокойство за преувеличенным интересом к его рассказу. Когда же он наконец задаст вопрос, которого мы так боялись?
Закончив, он перестал крутить руки и сидел неподвижно, сложив ладони вместе. Затем, глядя мимо нас поверх кончиков своих пальцев, спросил с деланным безразличием:
– Есть новости о Бартеле?
Молчание. Командующий флотилии несколько раз слегка кивает головой.
– Ясно… Я так и знал, когда потерял с ним радиоконтакт.
Минута тишины, потом он торопясь спрашивает:
– Неужели никто вообще ничего не знает?
– Нет.
– Есть еще шанс?
– Нет.
Выпущенный изо рта сигаретный дым неподвижно висит в воздухе.
– Мы стояли вместе в доке. Я ушел одновременно с ним, – наконец произносит он, беспомощный, ошарашенный. Тошнит от одного его вида. Мы все знали, что Кальманн и Бартел были близкими друзьями. Они всегда умудрялись вместе выходить в море. Они атаковали одни и те же конвои. Однажды Кальманн сказал: «Чувствуешь себя уверенней, когда знаешь, что ты там не один».
Распахнув дверь, входит Бехтель. С белесыми-белесыми волосами, ресницами и бровями создают впечатление, будто его долго кипятили. Когда он такой бледный, становятся заметны веснушки на его лице.
Все громко приветствуют его появление. Его тут же окружает молодежь. Он должен поставить им выпивку, так как заново родился. С Бехтелем случилось нечто такое, что Старик назвал «достойным удивления». После яростного преследования с глубинными бомбами и всеми мыслимыми повреждениями для его лодки он всплыл перед рассветом и обнаружил у себя на верхней палубе, прямо перед орудием, все еще шипящую «банку». Корвет где-то поблизости и готовая рвануть бомба рядом с боевой рубкой. Бомбу настроили на взрыв на большей глубине, поэтому она и не сработала, свалившись на верхнюю палубу к Бехтелю на глубине семидесяти метров. Он немедленно приказал обе машины полный вперед, а боцман скатил глубинную бомбу за борт, словно бочку с дегтем. «Она взорвалась двадцать пять секунд спустя. Ее установили на стометровую глубину». А потом ему пришлось опять погрузиться и выдержать еще двадцать глубоководных взрывов.
– Я бы обязательно прихватил эту игрушку с собой, – кричит Меркель.
– Мы хотели, но никак не могли остановить это проклятое шипение. Просто не могли найти кнопку. Чертовски здорово!
В зале все больше и больше народа. Но Томсена все еще нет.
– Как думаете, где он может быть?
– Должно быть, напоследок еще раз засунул ей по-быстрому.
– В его-то состоянии?
– Ну, когда на шее болтается Рыцарский крест, ты должен испытывать неведомые прежде ощущения.
Днем, на церемонии награждения Рыцарским крестом, Томсен стоял перед командующим флотилии неподвижно, как бронзовая статуя. Ему пришлось так собраться, что у него не было ни кровинки в лице. В этом состоянии он вряд ли понимал хоть слово из вдохновляющей речи командующего.
– Если он не заткнется, я сожру его паршивую дворнягу, – пробормотал себе под нос Труманн. – Он везде таскает с собой свою суку. У нас здесь не зоопарк.
– Оловянный солдатик! – добавляет он после того, как командующий удалился, крепко пожав Томсену руку и бросив на него испепеляющий взгляд. И с сарказмом бросает тем, кто стоит вокруг него:
– Замечательные обои! – указывая на фотографии погибших, которыми увешаны три стены, одна маленькая черная рамочка подле другой. – Там, возле двери, есть еще место для нескольких!
Я знаю, чья фотокарточка будет следующей: Бехманн.
Бехманн должен был уже давно вернуться. Наверняка скоро вывесят траурное извещение с тремя звездочками. Его сняли мертвецки пьяного с парижского поезда. Потребовалось четыре человека – отправление экспресса пришлось задержать, пока они не справились с ним. Его можно было вывесить сушиться на бельевой веревке. Вообще никакой. Абсолютно бесцветные глаза. И в такой форме он был за двадцать четыре часа до выхода в море. Каким образом хирург флотилии поставил его на снова на ноги, никому не известно. Должно быть, его обнаружил самолет. Связь с ним была потеряна вскоре после выхода с базы. Невероятно. Томми теперь подходят вплотную к бую Нанни I в проливе.
Мне вспомнился Боуд, офицер из отдела кадров флота, одинокий старик, у которого вошло в привычку напиваться ночами в одиночку в караульной. За один месяц были потеряны тридцать лодок. «Поневоле сопьешься, если будешь поминать каждую из них».
На последний свободный стул за нашим столом плюхнулся грузный, неуклюжий Флешзиг, один из предыдущей команды Старика. Неделю назад он вернулся из Берлина. До сих пор он не вымолвил ни слова о своей поездке. Но сейчас его прорвало:
– Знаете, что эта безмозглая обезьяна, эта гиена в мундире, наш начальник кадров, заявил мне? «Ни один приказ, касающийся флотской формы, не дает командирам права носить белые фуражки!» Я ответил: «Осмелюсь предложить исправить это упущение».
Флешзиг сделал два могучих глотка «Мартеля» из бокала и аккуратно вытер губы тыльной стороной ладони.
Эрлер, молодой лейтенантик, который вернулся из своего первого похода в должности командира, с такой силой распахивает дверь, что она с грохотом ударяется о ступеньку. Из его нагрудного кармана болтается кончик розового лифчика. Вернувшись утром из отпуска, к обеду он уже был в «Маджестике» и красочно делился своими впечатлениями от пережитого. Он уверял, что в его честь устроили факельное шествие в его родном городке. Он мог доказать это вырезками из газет. Вот он стоит на балконе ратуши с правой рукой, поднятой в германском салюте: родной город приветствует немецкого морского героя.
– Ничего, скоро он угомонится, – замечает Старик.
На смену Эрлеру приходят радиокомментатор Кресс, скользкий, пронырливый репортеришка с преувеличенным мнением о собственной значимости, и бывший провинциальный оратор Маркс, который сейчас пишет напыщенные, пропагандистские статьи о стойкости и верности долгу. Они похожи на Лоурела и Харди в морской форме, существо с радио – тощее и долговязое, стойкий Маркс – приземистый и жирный.