Право, кажется, что нельзя ни искусней, ни полней исчерпать седьмой полосы спектра, ласковее изназвать ее, чем Волошин, воркуя, изназвал своих голубок-сестриц в лиловых туниках.
Сам я не был в Руанском соборе и не знаю расположения его двух роз. Но мне все же хотелось бы не одной этой ласки и не только цветовых переливов. Я чувствую за этими «розами» — как и за всякой христианской святыней — другую красоту, мученическую. Две розы собора? Может быть, это две белых груди св. Агаты.[127] Они грубо раздавлены и изрезаны римскими ножами. Но когда солдаты ушли обедать, богоматерь по-женски нежно, стыдливо и проворно отшпилила с волос тюль цвета мальвы и набросила его на поруганную мученическую белизну. Впрочем, Максимилиан Волошин, вероятно, более прав, чем я. Ведь он же сим «молился» этим голубкам и розам. Но куда пришлось ему нести эту молитву? Что мы из нее сделаем? Пожалуй, оперу, стилизованную в лиловых тонах?..
* * *
Хотел бы молиться и Михаил Кузмин (сборник «Сети»),[128] но уже по-другому. Сборник его стихов — книга большой культурности, кажется, даже эрудиции, но и немалых странностей, вроде «дома с голубыми воротами», «шапки голландской с отворотами»[129] или таких стихов:
В Вашей (sic!) столовой с лестницей внутренней
Так сладко пить чай или кофей утренний.
[130]В лиризме М. Кузмина-изумительном по его музыкальной чуткости — есть временами что-то до жуткости интимное и нежное и тем более страшное, что ему невозможно не верить, когда он плачет.
Городская, отчасти каменная, музейная душа наша все изменила и многое исказила. Изменилась в ней и вера. Не та прощающая, самоотверженная, трагическая, умильная вера, — а простая мужицкая, с ее поклонами, акафистами, вера-привычка, вера-церковь, где Власы[131] стоят бок о бок с людьми, способными со словами «господи, благослови!» ударить купчину топором по лбу.[132] Именно эта вера, загадочная, упорностихийная, мелькает иногда и в авторе «Сетей» и «Богородичных праздников».[133]
Голубая спальня, шабли во льду,[134] александрийские систры[135] и тирские красильщики, черная женщина, которая качает ребенка и поет:
…если б я был фараоном,
купил бы я себе две груши:
одну бы я дал своему другу,
другую бы я сам скушал.
[136](«Сети», с. 797)
и вдруг тут же
Светлая горница — моя пещера.
Мысли-птицы ручные: журавли да аисты;
Песни мои — веселые акафисты;
Любовь всегдашняя моя вера.
[137](ibid., с. 95)
или:
Я вспомню нежные песни
И запою,
Когда ты скажешь: «воскресни».
Я сброшу грешное бремя
И скорбь свою,
Когда ты скажешь: «вот время».
Я подвиг великой веры
Свершить готов,
Когда позовешь в пещеры;
Но рад я остаться в мире
Среди оков,
Чтоб крылья раскрылись шире.
Незримое видит око
Мою любовь
И страх от меня далеко.
Я верно хожу к вечерне
Опять и вновь,
Чтоб быть недоступней скверне.
[138](ibid., с. 112 сл.)
Я знаю, что тут не без лукавства. Но для нас-то, когда мы осуждены вращаться среди столь разнообразных книжных, надуманных попыток вернуть веру или ее очистить, — разве не должна быть интересна и эта попытка опроститься в религиозном отношении, найти в себе свой затерянный, свой затертый, но многовековой инстинкт веры. Я расстаюсь с лиризмом Кузмина неохотно вовсе не потому, чтобы его стихи были так совершенны. Но в них есть местами подлинная загадочность. А что, кстати, Кузмин, как автор «Праздников Пресвятой Богородицы», читал ли он Шевченко, старого, донятого Орской и иными крепостями, — соловья, когда из полупомеркших глаз его вдруг полились такие безудержно нежные слезы-стихи о Пресвятой Деве?[139] Нет, не читал. Если бы он читал их, так, пожалуй бы, сжег свои «праздники»…
Но, во всяком случае, трудно ожидать, чтобы многие из «молодых» так гордо и резко, как Сергей Маковский,[140] разом оборвали со стихами, особенно в случае столь же заметного успеха своего первого сборника. Где разгадка? Может быть, разгадок даже две.
Вот первая:
В кругу друзей я не
боюсь беседы оживленной,
и гордо я не сторонюсь
толпы непосвященной.
Ведь нет на свете никого,
кто сердцем разгадает
безмолвье сердца моего.
Любовь пою я в тишине,
но в песнях нет любимой.
Любовь останется во мне
Мечтою нелюдимой.
Пусть этот мир, как рай земной,
к блаженству призывает.
Мой тихий рай всегда со мной,
Вы подумаете, пожалуй, бегло скользнув глазами по этой пьесе, что перед вами лишь одно из общих лирических мест.
Так люди, плохо знающие по-французски, никогда не оценят ни тонкой и мудрой работы, ни многовековой культурности верленовского романса.
В действительности, перед нами — более, чем тонкая работа пера, Я думаю, что этот иронический натуралист — кто бы это подумал про Маковского? — положил перо, признав себя не в силах примирить свой безмолвный рай с тем самым городом, в котором с такой радостью он купает свою жизнь и где глаз эстетика любит не только открывать старое, но угадывать и еще неоформившуюся новизну.
Вторая разгадка, пожалуй, — это стихотворение «Speculum Dianae».[141] И в самом деле — с какой стати тут ритмы и рифмы? И разве же они часто — не один балласт для жадной и гибкой мысли критика?