С ловкостью обезьяны выхватила она у раскрывшего рот техника кусок белой киперной ленты, приготовленной для обмотки маслопровода, и так ловко, а главное, молниеносно прибрала выбившуюся прядь, затянула шлем.
- Другое дело, - сказал начлет, отворачиваясь. - Еще кружок.
После второй посадки Старче, ни слова ей не сказав, выбрался из кабины, подозвал к себе инструктора Дралкина.
- В авиации заднего хода нет, так? - прокричал он сквозь бульканье мотора. - Надо выпускать!..
"Выпускать!"
Они отошли в сторонку.
Лена, сидя в кабине, угадывала их разговор, заглушенный мотором, то, что говорил, в частности, стоявший к ней лицом Старче, по движению его губ: "Ее? Первой?" Или: "С нее? Начнем?" Дралкин сказал: "Почему бы нет? С нее!" Или что-то в этом роде. Определенно сказал. Начлет переспросил: "С бабы?!" Лучшего возражения быть не могло. И удивление в нем, для всех понятное, и сомнение, достаточно скрытое... Она упустила нить разговора, но решение Старче прочла по его губам безошибочно: "Сургин!.." Дралкин слушал его покорно.
...Так она оказалась второй после Володьки Сургина, второй из шестидесяти шести курсантов, молодых парней, еще школьников, студентов, самостоятельно шагнувших в небо, не знавших, какие купели им уготованы, счастливых своим выбором в тот безветренный мой сорок первого года. "Почему он вас недослушал?" - спросила Лена инструктора про своего недоброжелателя, Старче. Дралкин пожал плечами: "Здесь меня всерьез не принимают..." - "Но ведь это несправедливо!" "А я долго-то не задержусь... Только они меня и видели..." - "Тоже неправильно!" - "Что неправильно, Бахарева? - морщил лоб Дралкин. - Начлет, видишь, как смотрит: девицы, говорит, идут вне зачета. Сургин, скажем, послабее тебя, но на него есть разнарядка. А ты невоеннообязанная, на тебя разнарядки нет", - он впервые говорил с ней без недомолвок, она чувствовала в нем своего единомышленника. Второе место, поняла Лена, победа. И чем пышнее хвала, воздаваемая ей на старте ("Летящая по облакам" - называлась передовичка в "боевом листке"), тем жестче ее соперничество с сильным полом.
"Сегодня я, как он, - думала Лена о белозубом комбриге, ворочаясь на теткином сундучке, ожидая сна-предчувствия, которому она верила и от которого у нее захватывало дух. - Сегодня я ему ровня..."
...Год с небольшим спустя на северо-западе, под Старой Руссой, командир экипажа пикирующего бомбардировщика "ПЕ-2" сержант Григорий Дралкин прочел в "Комсомолке" заметку о "питомице уральского аэроклуба Е. Бахаревой", вступившей в бой против немецкого разведчика "Дорнье-215". Он долго пытался и все не мог представить себе, как учлет-девица, красневшая на разборах от его похвал, схватилась с четырьмя профессионалами люфтваффе, составлявшими экипаж "Доры". Он понимал, что должен, наверно, увидеть - или вообразить - ее другой, преобразившейся, ожесточенной огнем войны, но это ему не давалось. Как о чем-то совершенно несбыточном он впервые тогда подумал: "Хорошо бы встретить Елену..."
Увидав Баранова под Сталинградом в первые минуты пребывания на фронтовом аэродроме, Лена забыла комбрига, забыла Дралкина, забыла всех...
Слова Дралкина: "Баба против мужика..." - она помнила, часто к ним возвращалась, продолжая спор с инструктором, думая не так, как Дралкин, поступая вопреки его советам; когда Григорий, получив на весенней регате кубок, бросил аэроклуб, уехал, Лена заняла его место инструктора.
Но в первые минуты пребывания в Конной под впечатлением поединка она, ошеломленная, должна была признать: то, что сделал в бою Баранов, ей недоступно.
И - непосильно...
...Спешно выдвинутый в засаду на волжский берег, Михаил Баранов отлеживался, приходил в себя.
За близкой рекой гремело и ухало, шальные самолеты, петляя по низинкам, мели береговую гальку, терпкий запах мазута держался над степью - Баранов, казалось, ничего этого не видел и не слышал. "Поднимать в случае команды по радио "Атака!" и на обед", - наказал он, укладываясь под крылом своего "ЯКа" с тугим парашютом в головах.
Счастливая способность "замыкаться на массу", то есть засыпать молодым, здоровым, усталым сном, изменила ему после ранения: прикорнув, он постанывал, вздрагивал, часто пробуждался, - ночь накануне Михаил провел плохо. Венька Лубок ввалился среди ночи, пьяный, в женскую землянку, просил у Бахаревой прощения ("Я под Обливской напортачил, я!.."), ничего не выпросил, опять загорланил: "Все про тебя знаю, все!.. Как в окопчике с тем сержантом, что на "горбатом" сесть не может, от бомбежки два часа пряталась - знаю!.. Еще кой-чего!.." Прибежавшего на шум старшего политрука обозвал "бабским заступником", "бабским комиссаром", с ним схватился: "А вам известно, что она молилась?!. Да, молилась в землянке, на коленях!.. Я днем вошел, а она - на коленях, в угол уставилась, пальцы щепоткой... а еще комсомолка!.." Старший политрук поднял Баранова: Венька Лубок - его летчик, с распущенностью надо кончать...
Усталость физическая не так тяготила Баранова, как изнуряла его в обстановке неравных боев необходимость постоянной внутренней собранности. И на Дону - в июле и в августе - гнет был велик, но какие-то просветы все же случались. Даже в дни боев за переправы, делая на Калач, на Вертячий по пять-шесть вылетов, он мог себе позволить вечером разрядку. С отходом авиачастей на левый берег Волги отдушин не оставалось. Чем тяжелее становилось городу, тем большее место занимал он в мыслях Баранова, разрастаясь в одну неотступную думу о нем. Досуга, как, например, это дежурство, выпадали и сейчас, но внутренне он весь был во власти горящего Сталинграда; понимая, что здесь стоять до последнего, сомневался в одном: хватит ли его, Баранова, на всю эту сечу. "У нас на Руси силу в пазухе носи" - воистину так. Не на виду, а в пазухе, расходуй бережливо, с толком, растраченное ворохами не соберешь крохами. Широко, приветливо улыбаясь в ответ на поздравления с одержанной в воздухе победой, Баранов чувствовал себя на пределе, ему казалось: все видят, как он опустошен последним боем над Конной...