Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Так живите, делайте свои первые шаги! Что же вы опять зарываетесь в книжный шкаф? Что это вы там откопали? — Он подошел и взял у меня из рук прекрасное издание Максима Исповедника. — Ну вот, о чем мы говорим? — Он подержал книгу на ладони, будто оценивая ее на вес. — Я не запрещаю вам читать Максима Исповедника. Я хочу, чтобы вы сами поняли, что вам нельзя его читать.

Я пошла за ним к шкафу, чтобы на всякий случай проследить, куда он поставит книгу.

— Что вы глядите на меня так, будто я вырвал у вас изо рта кусок хлеба? Возьмите… Но я бы хотел, чтобы вы своей рукой поставили книгу на место не сегодня, так завтра.

— Завтра не успею… — Я заглянула в конец, в книге было около восьмисот страниц.

Но он не принял шутки.

— Все надеетесь, что прочтете еще сто книг и станете как Симеон Новый Богослов?

— Нет. Не надеюсь…

Я облегченно вздохнула, обняв двумя руками Максима Исповедника.

— Почему вы ничего не принимаете, что я говорю? Ведь это интеллектуальная жадность: одни набивают комнату мебелью, другие набивают голову знаниями, внешними для них. Как просто понять:

христианство не сумма познаний, а образ жизни…

— Я уже два года говорю себе; это последняя книжка, вот прочту и начну другую жизнь.

— И почему вы не переоделись?

— Я переоделась. — На мне была косынка и самое простое из моих платьев, ситцевое, с длинными рукавами.

— Это все не годится.

— Больше у меня ничего нет.

— Найдем. Что это за голубенькая косыночка? Черный платок нужен и рабочий халат, длинный. Никаких босоножек, наденьте башмаки.

Лицо его принимало привычное в разговоре со мной чуть ироническое выражение. Эта усмешка, пожалуй, относилась не ко мне лично, тем более не к предмету разговора. По какой-то обмолвке его я догадалась, что ему не приходилось серьезно говорить о религии с женщиной. И, увлекшись беседой, он вдруг вспоминал об этом странном обстоятельстве и втайне посмеивался: смотрите, как он разговорился. Меня эта насмешка не задевала.

Он прикрыл шкаф и сел на подоконник, а я стояла напротив, прислонившись плечом к стене. За решеткой окна качались воробьи на кукурузных листьях.

— Как это все трудно — определить свою меру… Недавно я был на Афоне. У афонских монахов очень длинные службы. Крадут у сна, спят часа три-четыре, а потом весь день дремлют. Пока сам говорит, еще ничего, кое-как бодрствует. Начнешь ты говорить, смотришь, он уже отключился. Вот я и думал: не лучше ли спать больше, чем весь день дремать и ни на что не годиться?

— Конечно, лучше, — рассудила я.

— Ага — А вы сколько спите?

— Я — очень много. Мне всегда нужна была свежая голова, чтобы усваивать то, что читаю, или чтобы писать. Зачем мне такая экономия, если голова не работает?

— Интересная жизнь… А что можно работать не головой, в эту свежую голову не приходило?

— Всерьез не приходило,

— Но человек не головастик, у него есть тело, которое тоже требует нагрузок, деятельности. И физическая усталость дает иногда такое состояние покоя, которого вы в книге не почерпнете. Заметьте, если человек устал, он не способен раздражаться. Плохи крайности. Плохо, например, если вы работаете на заводе и выматываете все силы для заработка. Но если в вас действует только мозг, это тоже никуда не годится, Нарушается равновесие. Царский путь — посередине между крайностями… И «познай самого себя» — опять же не умственно, не об отвлеченном знании речь. Вот и надо найти эти свои меры — сна и еды, чтения и молитвы, труда и созерцания. Читать вообще нужно не больше половины того времени, которое ты молишься…

— Тогда мне пришлось бы совсем мало читать.

— Или гораздо больше молиться. Духовность — это особая энергия… И она выявляется в желании молиться, в обращенности души не к миру, а в свою глубину — к Богу…

Он поднялся, рассеянно, по привычке что-нибудь делать руками стал счищать воск, застывший на рукаве подрясника.

Заглянул Венедикт, но ничего не сказал и остался в трапезной.

— Не знаю, не знаю… — медленно произнес отец Михаил, — стоит ли это все вам говорить, как далеко вы пойдете. Если бы вы просто ходили в церковь, ставили по праздникам свечки, можно бы поговорить один раз и отпустить с миром. Но у вас намерения максимальные, замашки вон какие до Симеона Нового Богослова добрались…

— И я не знаю, как далеко пойду. Даже не знаю, как мне дальше жить, куда ведет этот мой путь. Знаю только, что теперь ничего другого не надо.

Он посмотрел на меня прямо:

— Этот путь ведет в монашество. Чем раньше вы это поймете, тем лучше для вас.

Он вышел и стал точить косу.

Я сидела на подоконнике и смотрела, как он прошел с косой первый ряд от кукурузных стеблей в сторону нашей палатки. За ним в траве оставалась ровная дорожка и срезанные стебельки мальв. Желтые светильнички падали в траву и угасли.

Мы пережили еще одну грозовую ночь. Никто не побеспокоился о нас. Когда я сказала, что мы почти не спали, Венедикт только спросил, поблагодарила ли я Бога за испытание.

— Да, когда оно прошло, а мы уцелели.

— Это не то, надо благодарить во время испытания,

— Вы так и делаете?

— Мне приходится, чтобы не было еще хуже. Вечером опять отдаленно загремело в горах. Воздух перенасытился влагой, и она выпадала разрозненными каплями. После службы подошел отец Михаил и сказал:

— Можете перебираться в келью.

Тон был почти безразличный, хотя игумен знал, какая это для нас радость. Палатка не только протекала сверху и снизу, но и напоминала о временности нашего пребывания в Джвари, Совсем другое — келья: поселившись в ней, мы как будто уже приравнивались к братии.

В лесу около храма три дощатых домика. Они поставлены на сваях, чтобы вешние и ливневые воды не разрушали фундамент. Дом игумена увенчан треугольной крышей, скрыт в деревьях недалеко от двухэтажного зимнего дома. За нашей палаткой на обрыве — келья Венедикта, с плоской крышей, обтянутой толем. А между ними в лесу есть еще один домик, о котором мы до сих пор и не знали. В нем недолго жил иеромонах Иларион. Три месяца назад он уехал на лечение в город и, как полагает игумен, больше не вернется: «Наша жизнь — не для всех. Илариону здесь не хватает публики». В его келью игумен и благословил нас переселиться.

После палатки домик кажется просторным и высоким. Он похож на келью Венедикта: тоже на сваях, под плоской крышей, с двумя окнами, только вместо стекол вставлена в рамы прозрачная пленка. Железная кровать стоит у стены напротив двери. Десять толстых свечей, наполовину сгоревших, в подтеках воска, прилеплены к заржавевшей спинке кровати над изголовьем: пока не было стекол для ламп, Иларион читал при свечах. В углу под иконой Богоматери стоит на косячке давно угасшая лампада. Рядом висят епитрахиль и черный покров с вышитой красным Голгофой, схимническим крестом.

Вторую кровать и стол нам помог перенести из палатки Венедикт. Они широкие, низкие и различаются тем, что под столом прибит один ящик от улья, посередине, под кроватью, — два, с обоих концов, и это придает ей непоколебимую устойчивость. Стол мы разместили торцом к двери, Митину кровать — вдоль стены под окном, на вешалку у двери повесили подрясник и одежду. Матрацы, одеяла и всякую утварь мы с Митей перетаскивали уже в темноте, светя себе карманными фонариками и проложив в сырой траве на склоне узенькую тропинку.

По крыше мерно постукивал дождь, а у нас было тепло и сухо. Мы опустили на окнах шторы, зажгли две свечи в подсвечнике. Сидели на деревянных скамеечках у стола и удивлялись тому, как все хорошо складывается у нас в это лето.

— Ты осталась бы здесь навсегда? — спросил Митя, снимая нагар со свечи.

— Осталась бы. Только с тобой.

— Я — то могу остаться. А тебе нельзя.

— Это я и так знаю. Но такого дома у меня никогда не было. Всю жизнь я тосковала по тишине и уединению, а жила в общежитиях или коммунальных квартирах с чужими людьми. И вот мы сидим вдвоем с Митей, единственным родным человеком на земле, с которым нам всегда хорошо вместе, а вокруг дождь, лес и горы.

13
{"b":"50582","o":1}