В те годы президент увлекался выращиванием деревьев, и, надо полагать, не одно прекрасное старое дерево — свидетельство его увлечения — украсило бы сад, если бы культивируемые им семена когда-нибудь попали в землю. Но президент был человеком беспокойного ума и, хотя относился к своим увлечениям всерьез, крайне бы оскорбился, задай ему внук вопрос, неужели, подобно английскому герцогу, он не знает, куда деваться от скуки; волновал его, пожалуй, процесс, а не его результат. И Генри Адамс с грустью смотрел на отборные персики и груши, вдыхая их аромат: он знал, президент возьмет их на семена и поместит на полку, где они превратятся в гниль. Тем не менее, унаследовав добродетели своих предков-пуритан, маленький Адамс сам относил дедушке в кабинет лучшие персики, найденные им в саду, а ел те, что похуже. Зато, естественно, он ел их в большом количестве, вознаграждая себя за понесенный ущерб, но это-то как раз и означало, что он не держит на дедушку зла. Что касается дедушки, тот, вполне возможно, втайне корил себя за то, что взялся, пусть даже временно, исполнять обязанности ментора: ведь собственная его карьера отнюдь не подтверждала преимуществ безропотного послушания. В доме до сих пор хранится томик тщательно отобранных стихов для детей, на котором дрожащей рукой президента выведено полное имя внука. И конечно же, мальчику, как и всем остальным детям, при рождении подарили Библию, на титульном листе которой президент сделал подобающую надпись, меж тем как от дедушки Брукса внуки получили по серебряной чаше.
Дедушкам пришлось надарить им столько Библий и серебряных чаш, что понадобился новый дом, вернее, вилла, чтобы разместить все это добро. Ее построили в пяти минутах ходьбы от «старого дома», «на взгорье», откуда с восточной стороны открывался вид на залив Куинси, а с северной — на Бостон. До двенадцати лет мальчик проводил там каждое лето, и его детские радости были связаны главным образом с этим домом. Воспитанием ему пока не слишком докучали. Сельская школа не отличалась чрезмерной основательностью. В мозгу оседали только домашние впечатления, и самые яркие из них были от общения с детьми родственных кланов. Но ничто так не повлияло на детское воображение, ни с чем не могло сравниться по силе воздействия, как лысый затылок президента, возвышавшийся перед мальчиком по воскресеньям, когда тот сидел на своей церковной скамье рядом со скамьей мэра Куинси, которого, хотя он был лет на десять моложе старого Адамса, дети числили в одном с ним возрасте. Пока железные дороги еще не прошли по городкам Новой Англии, в каждой приходской церкви на лучших скамьях по обе стороны главного прохода восседало с полдюжины убеленных сединами «отцов», которые, казалось, сидели там или на равно почетном месте со времен св. Августина, если даже не ледникового периода. Не каждому мальчику выпадало на долю сидеть за спиной дедушки-президента и читать над его головой надпись на мемориальной доске в честь прадедушки-президента, который «поклялся жизнью, состоянием и честью» добиться независимости родной страны и тому подобное. Но в представлении мальчишки, не вдававшегося в рассуждения, у других мальчишек должны быть свои, равновеликие президенту дедушки, церкви стоять вечно, а лысые отцы города восседать по обе стороны главного прохода под мемориальными досками президентов или не менее выдающихся личностей. Ирландец-садовник как-то бросил ему: «Небось думаешь, тоже выйдешь в президенты!» Небрежность тона, каким эти слова были сказаны, произвела на мальчика неизгладимое впечатление, они не выходили у него из головы. Он ни разу, сколько мог припомнить, не задумывался над этим вопросом; для него было новостью, что можно сомневаться, станет ли он президентом. То, что было, не могло не быть и впредь. Ни президенты, ни церкви не подлежали сомнению, и до сих пор никто не заронил в нем опасение, что общественной системы, которая вела свое начало от Адама, может не хватить еще на одного из колена Адамова.
Госпожа президентша держалась более отчужденно, чем президент, зато выглядела живописнее. Она проводила много времени у себя, в отделанной голландскими изразцами комнате, любуясь из окна садом с его обсаженными самшитом дорожками; мальчику, который иногда доставлял ей записки и передавал поручения, она казалась очень хрупкой, и он с наслаждением вглядывался в ее тонкие черты, выступавшие из-под чепцов, которые, по его мнению, были ей очень к лицу. Ему нравились ее изящная фигура, нежный голос, благородные манеры и что-то неуловимое, говорившее о том, что она принадлежит не Куинси, а скорее Вашингтону или Европе, как и ее мебель, бюро со стеклянными створками в верхней части, за которыми виднелись маленькие восемнадцатого века томики в старинных переплетах, на которых стояли «Перигрин Пикль»,[15] или «Том Джонс»,[16] или Ханна Мор.[17] При всем своем старании госпожа президентша так и не смогла стать бостонкой, и это был ее пожизненный крест, но для мальчика ее очарование в этом и таилось. Даже в том возрасте его влекло к ней именно это. Она и в самом деле прожила жизнь, далекую от Бостона. Родилась она в 1775 году в Лондоне и была дочерью Джошуа Джонсона, американского коммерсанта, брата Томаса Джонсона, губернатора штата Мэриленд, и его жены Кэтрин Нат, англичанки из Лондона. Вынужденный с начала Освободительной войны[18] покинуть Англию, Джошуа Джонсон перевез семью в Нант, где она оставалась до заключения мира. Когда Луиза Кэтрин вернулась в Лондон, ей было без малого десять лет, и ее национальное чувство отличалось некоторой расплывчатостью. Благодаря влиянию клана Джонсонов и заслугам самого Джошуа в 1790 году, как только создалось правительство США,[19] президент Вашингтон назначил его консулом в Лондоне. А в 1794 году президент Вашингтон назначил посланником в Гаагу Джона Куинси Адамса. Молодому дипломату было двадцать семь лет, когда год спустя его перевели в Лондон, где в доме консула он встретил теплый прием. Луизе тогда исполнилось двадцать лет.
В эти годы, да и после, дом консула, гораздо больше, чем дом посла, выполнял роль центра, куда стекались путешествующие по делам службы и иным надобностям американцы. Между 1785 и 1815 годами посольство кочевало из одного помещения в другое, и консульство, расположенное в самом сердце Сити недалеко от Тауэра, оставалось местом встреч, удобным и привлекательным, настолько привлекательным, что оказалось для молодого Адамса роковым. Луиза, само очарование, словно сошла с портрета Ромни,[20] однако среди ее многочисленных достоинств одного ей явно недоставало: она не принадлежала к породе женщин Новой Англии. Существенный недостаток. Ее потенциальную свекровь, Абигайл, знаменитую женщину Новой Англии,[21] чья власть над неистовым мужем, вторым президентом, уступала только авторитету, каким она пользовалась у сына, будущего шестого президента, снедали опасения, что Луиза замешана из недостаточно крутого теста и воспитана в недостаточно суровых условиях, чтобы прижиться в климате Новой Англии и стать исправной и деятельной супругой ее образцовому сыну. В данном случае, как и в большинстве других, где требовалось здравое суждение, Абигайл была права, но порою здравое суждение служит источником не силы, а слабости, и Джон Куинси имел уже основания считать, что в оценке предполагаемых невесток его матушка придерживается тех здравых суждений, которым, в силу человеческой природы, сыны Адамовы с момента падения Евы следовать не способны. Находясь за три тысячи миль от своей матушки и увязнув столь глубоко в любви, он женился на Луизе. Свадьба состоялась 26 июля 1797 года в Лондоне, откуда молодая чета вскоре отправилась в Берлин, где муж возглавил посольство Соединенных Штатов. В Берлине молодая женщина провела несколько полных впечатлений лет, но ее потомкам трудно судить, насколько она была счастлива, довольна и какой имела в свете успех; во всяком случае, не подлежит сомнению, что там она никоим образом не могла подготовиться к жизни в Куинси или Бостоне. В 1801 году, после низложения партии федералистов,[22] им с мужем пришлось переселиться в Америку, и здесь она наконец стала членом семьи Адамсов из Куинси, где оставалась, с выездами на зиму то в Бостон, то в Вашингтон, до 1809 года; но в это время все ее внимание стали поглощать дети. В 1803 году ее мужа избрали в сенат, а в 1809-м назначили послом в Россию. Она последовала за ним в Санкт-Петербург, взяв с собой малютку Чарлза Фрэнсиса,[23] родившегося в 1807 году; сердце ее обливалось кровью: двоих старших сыновей пришлось оставить в Америке. Жизнь в Санкт-Петербурге вряд ли принесла ей много радостей: они с мужем были бедны и не могли блистать в пышном петербургском свете, но от этого она не умерла (умерла в русской столице ее новорожденная дочь) и зимою 1814/15 года вместе с семилетним сыном проехала всю Европу, следуя из Петербурга в Париж, в дорожной кибитке, минуя действующие армии и достигнув Парижа как раз во время Cent Jours[24] — возвращения Наполеона с Эльбы. Затем ее муж получил назначение послом в Англию, и два года ей пришлось быть при дворе Регента.[25] В 1817 году муж, став государственным секретарем, вернулся на родину, и следующие восемь лет она жила на Ф-стрит,[26] выполняя возложенную на нее миссию — развлекать членов правительства президента Монро.[27] А потом были четыре мучительных года в Белом доме. Когда к 1829 году эта глава была дочитана, она чувствовала себя достаточно усталой, чтобы заслужить право на отдых и покой, но ей предстояло еще пятнадцать лет исполнять роль жены члена палаты представителей, так как в 1833 году ее муж вернулся в конгресс.[28] Именно такой, какой она была в эти годы, точнее, с 1843-го по 1848-й, она и запомнилась маленькому Генри: за завтраком в своей отделанной изразцами комнате — а перед ней тяжелый серебряный чайник, сахарница и сливочник, которые и по сей день хранятся среди прочих семейных ценностей в сейфе какого-нибудь из банков. Тогда ей уже перевалило за семьдесят, и она выглядела человеком, безмерно уставшим от бурного житейского моря. Мальчику она казалась воплощением тишины и покоя, серебристо-серым видением, парившим над старым президентом и гарнитурами красного дерева времен королевы Анны, творением столь же чужестранным, как ее севрский фарфор, объектом всеобщего почитания и нежной любви ее сына Чарлза, но вряд ли на гран больше бостонкой, чем она была пятьдесят лет назад, в день своей свадьбы под сенью Тауэра в Лондоне.