Литмир - Электронная Библиотека

К несчастью, для нашего юноши социальные преимущества составляли единственный в его жизни капитал. Денег у него было немного, ума – не больше, зато он мог быть вполне уверен, что его положение в обществе никогда не поколеблется – разве только по собственной его вине. Все, что ему было нужно, – это найти поприще, где его общественное положение имело бы цену. Никогда в жизни ему не пришлось бы объяснять, кто он такой, никогда не понадобилось бы заводить знакомства, которые упрочили бы его место в обществе, но он крайне нуждался в наставнике, научившем бы его пользоваться теми людьми, которых он пожелал бы избрать себе в друзья. В колледже он не приобрел никаких знакомств, которые оказались бы ему сколько-нибудь полезны в последующей жизни. Всех своих бостонских однокашников он знал или мог знать и прежде; к тому же молодые бостонцы меньше всего нуждались в общении с бостонцами: оно ничему не могло их научить. При всей сердечности и короткости их отношений в колледже все они разлетелись в разные стороны, как только получили степень. Гарвард продолжал их связывать, но не намного крепче, чем Бикон-стрит, и далеко не столь крепко, как Стейт-стрит. Выходцы из других штатов – скажем, приехавший из Нового Орлеана Г. Г. Ричардсон, которому предстояло не столько выбрать, сколько завоевать себе поприще, – могли приобрести в колледже весьма ценные знакомства, если им таковых недоставало. Адамс не приобрел никаких, которые оказались бы для него впоследствии столь же ценными, как для Ричардсона, и уж безусловно – те, с кем он познакомился в колледже, не имели ни малейшего отношения к его подлинным друзьям, которых он позже приобрел. Жизнь – узкая долина, и дороги в ней идут рядом. Во всяком случае, Адамс охотно водил бы дружбу с Ричардсоном, как позднее дружил с Джоном Ла Фаржем, или Огюстом Сент-Годенсом, или Кларенсом Кингом, или Джоном Хейем, ни один из которых не учился в Гарварде. С годами долина жизни все больше сужалась, и люди одних вкусов неизбежно сходились. Адамс понимал: он скорее чувствовал бы себя им ровней, если не растратил бы десять лет в молодости на изучение того, что мог освоить всего за год.

Как в социальном аспекте, так и в интеллектуальном, университет сыграл в воспитании Генри отрицательную роль, в известном смысле даже пагубную. Терпимейший в мире человек не узрел бы ничего хорошего в низких обычаях, которым следовали студенты Гарварда. Но их пороки были менее вредны, чем добродетели. Обычай пить – пить так, что одно воспоминание об этих попойках вызывало у Генри недоверие к собственной памяти, такими чудовищными они ему казались, – был меньшим злом, чем обычай смотреть на жизнь как на клубок социальных отношений – как на дело карьеры, поощрявший недомыслие, которое меньше всего следовало поощрять. Добро бы это помогало создавать светского человека или развивать свойства, украшающие любую профессию: самообладание, спокойствие, учтивость или умение пользоваться светскими промахами противника; такое воспитание дало бы уму и сердцу больше, чем языки и математика. Но если оно чему-либо и помогало, то лишь пожизненной приверженности к университетскому образцу. Бостонец, получивший образование в Гарвардском университете, застряв на том, что он там получил, навсегда оставался гарвардцем. И если родители в погоне за преимуществами в свете для своих сыновей из поколения в поколение посылали их в Гарвардский университет, то тем самым увековечивали низкую породу, совершенно неспособную, как и оксфордский тип, завоевать успех у грядущих поколений.

К счастью, старый университетский образец в том виде, в каком он воплощался в ректоре Уокере или Джеймсе Расселе Лоуэлле, был превосходен и, хотя не имел практического значения и не влиял на студенческую массу, по крайней мере сохранял традицию для тех, кому она нравилась. Выпускники Гарвардского университета были ни то ни се – ни американцы, ни европейцы, даже не вполне янки; поклонников у них было мало, критиков – много; а самой слабой их стороной, пожалуй, надо признать самокритичность и самокопание, но в своих стремлениях, социальных и интеллектуальных, какими бы они ни были, гарвардцы не ограничивались легкодостижимыми целями. Опасаясь серьезного риска, а еще более боясь показаться смешными, гарвардцы редко проявляли себя в жизни как полные неудачники и почти всегда вели более или менее стоящую жизнь. Так, Генри Адамс, хорошо понимая, что ученого из него не выйдет, и зная, что его общественное положение не нуждается ни в улучшении, ни в подкреплении, направил свои честолюбивые помыслы на единственное дело, которое в других обстоятельствах вряд ли могло бы заинтересовать выпускника университета и было последним осколком от старых унитарианских представлений. Он взялся за перо. Он стал писать.

Его творения публиковались в студенческом журнале, его выступления слушали в студенческом обществе. Читатели не обрушивали на него потоки похвал, слушатели тоже внимали молча, но на иное поощрение студент Гарварда и не мог рассчитывать: молчат – значит, терпят и, значит, возможно, в будущем наградят признанием. Генри Адамс продолжал писать. Никто не заинтересовался его опусами настолько, чтобы их раскритиковать, кроме него самого: достигнув вскоре своего предела, он жестоко мучился. Обнаружилось, что он неспособен быть ни тем, ни другим, ни третьим, а главное, тем, кем ему больше всего хотелось. Ему недоставало ума, или, возможно, размаха, или силы. Его судьи неизменно ставили его ниже соперника, если он с кем-то тягался, и он находил, что они правы. Все, что он писал, казалось ему пресным, банальным, слабым. Иногда его охватывало отчаяние, и он не мог продолжать. Он не умел ничего сказать, если ему нечего было сказать, а в большинстве случаев сказать ему было нечего. Многое из того, что он тогда написал, надо думать, все еще существует что в печатном виде, что в рукописном, но у него ни разу не возникло желание взглянуть на свои ранние опусы: он подозревал, что они и в самом деле таковы, какими он их считал. В лучшем случае они свидетельствовали о чувстве формы, о чувстве меры. Ничто в них не потрясало – даже явные недостатки.

Усилия неизбежно ведут к честолюбивому желанию – рождают его, а в то время для студента, изучавшего литературу и неизменно получавшего за свои познания высокие баллы, не было заветнее желания, как быть избранным к концу учебного года представителем курса, оратором. Такое избрание можно было считать признанием, политическим и литературным, что вполне соответствовало духу восемнадцатого века, а значит, было по душе юноше из восемнадцатого века. Мысль об этом брезжила в его уме, сначала как мечта, вряд ли исполнимая, даже несбыточная, так как он не принадлежал к числу тех, кто пользовался популярностью. Но то ли потому, что от года к году он занимал все более высокое место, то ли потому, что исчезали соперники, он, в конце концов, к немалому собственному удивлению, услышал свое имя среди кандидатов. Университетские правила не допускали активного участия самих кандидатов в выборах. Ни он, ни его соперники не имели права и слова сказать ни за себя, ни против; мнением самого Генри на этот счет никто не поинтересовался. Он не присутствовал ни на одном из заседаний и понятия не имел, как все сладилось, но все сладилось, и однажды вечером, вернувшись из Бостона, он получил письмо с извещением, что на закрытом конкурсе его избрали оратором, предпочтя первому студенту курса, который, несомненно, превосходил его красноречием и пользовался большей популярностью. В политике победа более слабого кандидата – дело обычное, а Генри Адамс достаточно поднаторел в политике. Тем не менее он так и не мог уразуметь, каким образом ему удалось взять верх над более способным и более популярным, чем он, соперником.

Ему это избрание казалось чудом. И не из ложной скромности – его голова оставалась такой же ясной, как при любом безразличном ему подсчете голосов, да и соперников своих вместе с их окружением он знал не хуже себя самого. Чего он не знал, так это Гарвардский университет, хотя пробыл в нем уже четыре года. Где ему было постичь всю безликость этих молодых людей, которые в свои двадцать лет не придавали никакой цены ни общественным, ни личным этическим нормам. Эти без малого сто юношей, прожившие бок о бок четыре самых горячих в человеческой жизни года, не раз и не два, а вновь и вновь – ничтоже сумняшеся – выбирали из своей среды представителями тех, кто, по-видимому, менее всего их представлял.

17
{"b":"50208","o":1}