Одно из таких мест – Пеннистоун-ройял, этот огромный старый особняк на окраине Рипона, имеющий длинную историю. Она купила особняк в 1932 году. Больше всего в нем она любит эту комнату – верхнюю гостиную, где она за многие годы провела так много счастливых часов. Она часто задавалась вопросом, почему эту комнату стали так называть – ведь она ничем не напоминала гостиную. Она снова подумала об этом, окидывая взглядом впечатляющие архитектурные украшения и великолепное убранство комнаты.
Уже в силу своих размеров она производила на редкость величественное впечатление. Высокие потолки эпохи короля Иакова Первого, украшенные затейливой лепкой, высокие тонированные окна по обе стороны от редкой красоты эркерного окна, резной камин мореного дуба. И все же, несмотря на эти размеры и внушительные архитектурные украшения, Эмме удалось создать в этой комнате особую мягкую атмосферу, сделать ее очень удобной и ненавязчиво изысканной, что потребовало немало времени, терпения, безупречного вкуса и больших денег.
Эмма была настолько уверена, что не ошиблась, выбирая убранство этой комнаты, что никогда впоследствии не чувствовала потребности менять здесь что-нибудь, поэтому все в ней оставалось неизменным в течение вот уже более тридцати лет. Она, например, твердо знала, что никакие другие картины не будут лучше смотреться в этой комнате, чем великолепные портреты молодого дворянина и его жены кисти сэра Джошуа Рейнолдса или бесценный пейзаж Тернера. Все эти три картины, написанные маслом, великолепно гармонировали с изящными произведениями искусства георгианской[3] эпохи, которые она собирала с такой любовью и бесконечной нежностью. Такие детали убранства, как старинный ковер, потерявший яркость цветов, но от этого только ставший еще более утонченно прекрасным; ее фарфор с розовыми медальонами в резном буфете в стиле чиппендейл доставляли новые и новые штрихи к атмосфере изящества и безупречного вкуса. Даже при окраске стен каждый раз сохранялся первоначальный бледно-желтый оттенок, потому что, на ее требовательный взгляд, этот бледный и нежный цвет наиболее выгодно оттенял произведения искусства и великолепное темное резное дерево, и в то же время создавал в комнате ощущение солнечного и радостного дня, которое ей очень нравилось.
Сегодня утром весеннее настроение, всегда свойственное этой зале благодаря пастельным тонам стен и яркому рисунку обивки диванов, еще более усиливалось изобилием цветов, расставленных по всей комнате в фарфоровых вазах. Нарциссы, тюльпаны и гиацинты яркими желтыми, красными, розовыми и лиловыми пятнами были разбросаны по темной поверхности дерева, и неподвижный воздух комнаты был напоен их нежным ароматом.
Эмма сделала еще несколько шагов и снова остановилась перед камином. Она могла часами смотреть на висевший здесь пейзаж Тернера с его слегка размытыми зеленовато-голубоватыми тонами. Он сразу же привлекал внимание любого, кто бросал взгляд на уходящую ввысь стену над камином. Это был буколический пейзаж, пасторальная сцена, которая у каждого вызывала свои ассоциации – великолепный образец тернеровского поэтического видения мира.
«Все дело в свете», – решила она, наверное, уже в сотый раз, снова завороженная светящимся небом на картине. Эмма считала, что ни один художник никогда не сумел так передать свет в картине, как это умел делать Тернер. Чистый прохладный свет на этой картине мастера в ее представлении всегда связывался с северным небом, под которым она выросла и прожила большую часть своей жизни и которое она всегда будет любить. Она считала, что больше нигде в мире нет такого неба – такого легкого и светлого, что временами не верится, что оно существует в реальной жизни.
Глаза ее задержались на часах, на подставке стоящих на камине. Скоро час дня. Она должна быть в форме, потому что Эмили может появиться с минуты на минуту. А когда имеешь дело с быстрой, как ртуть, стремительной Эмили, нужно быть начеку. «Особенно старухам», – добавила она, снова мысленно посмеиваясь над собой.
Она бодрым шагом прошла в свою спальню, примыкающую к зале, и села у трюмо. Немного припудрила нос, подкрасила губы розовой помадой и провела расческой по волосам. Вот так-то лучше. «Вполне приемлемо, – добавила она про себя, разглядывая свое отражение в зеркале. – Да нет, пожалуй, даже лучше, чем приемлемо. Сегодня я выгляжу очень даже неплохо. Александр сказал правду».
Повернув голову, она посмотрела на фотографию Пола на уголке трюмо и мысленно заговорила с ним. У нее уже очень давно появилась эта привычка – для нее это был своеобразный ритуал.
«Что бы ты подумал обо мне, если бы мог увидеть меня сейчас? Узнал бы ты свою Прекрасную Эмму, как ты меня называл когда-то? Согласился бы, что я состарилась достойно, как думаю я?»
Взяв в руки фотографию, она посидела несколько минут, держа ее в руках, глядя Полу в глаза. Сколько лет прошло, а она все еще помнит его – каждую черточку, и с такой мучительной ясностью, как будто видела его только вчера. Она сдула пылинку со стекла. Как ему шел фрак с белым галстуком! Это его последняя фотография. Ее сделали 3 февраля 1939 года, в Нью-Йорке. Она хорошо помнит эту дату. Это был день его рождения, ему исполнилось пятьдесят девять, и она пригласила нескольких друзей выпить и посидеть у них дома, в роскошной квартире на Пятой авеню. Потом они поехали в «Метрополитэн Опера» послушать Ризе Стивенса и Эцио Пинца в «Манон». Потом Пол повез их всех к Дельмонико, где их ждал праздничный ужин. Это был замечательный вечер, только в начале омраченный разговорами Дэниела Нельсона о надвигающейся войне и тем, что Пол тоже весьма мрачно оценивал положение дел в мире. Потом, во время ужина, настроение у Пола улучшилось, он развеселился. Но это был последний беззаботный вечер, который они провели вместе.
Она дотронулась кончиками пальцев до седых волос на его висках и задумчиво улыбнулась. Близнецы, крестины которых состоятся завтра, – и его первые правнуки, продолжение его рода. После того, как он умер, забота о династии Макгилл перешла к ней, и она преданно и неустанно заботилась о ней, точно так же, как заботилась о сохранении и приумножении огромного состояния Макгилла, как и поклонялась ему.
«Шестнадцать лет, – думала она. – Мы прожили вместе только шестнадцать лет. Не очень-то много, если сравнивать со всей жизнью… особенно такой долгой, как моя».
Она и не заметила, как заговорила вслух: «Если бы только ты пожил подольше! Если бы только мы могли прожить вместе наши немолодые годы, вместе состариться! Как бы это было замечательно!» Неожиданно ее глаза затуманились, и она почувствовала комок в горле. «Ах ты, глупая старая женщина, – мысленно укорила она себя. – Плачешь сейчас о том, чего давно уж нет и чего никакими слезами не вернуть». Быстрым решительным движением она вернула фотографию на ее обычное место.
– Бабушка… ты одна? – раздался от дверей неуверенный голос Эмили.
От неожиданности Эмма вздрогнула и обернулась. Ее лицо осветилось улыбкой:
– Ах, это ты, Эмили, дорогая… Здравствуй! Я не слышала, как ты прошла через залу. Конечно же, я одна.
Эмили подбежала к ней, звонко чмокнула в щеку и взглянула на нее с любопытством.
– Я могу поклясться, что слышала, как ты с кем-то разговаривала, бабушка, – сказала она с лукавой полуулыбкой.
– Да, я разговаривала с ним, – она кивнула на фотографию и сухо добавила: – Но если ты думаешь, что я выживаю из ума, то ошибаешься. С этой фотографией я разговариваю вот уже тридцать лет.
– Что ты, бабушка, уж о тебе я никогда такого не подумала бы, – совершенно искренне поспешила успокоить ее Эмили. – О маме – может быть, но о тебе – ни за что.
– Где твоя мать, Эмили? Ты знаешь что-нибудь о ней?
– На Гаити. Греется на солнышке. По крайней мере, я думаю, что она поехала туда.
– Гаити. – Эмма выпрямилась на стуле. Было видно, что она удивлена, потом она сухо и коротко рассмеялась. – Это не там ли, где много колдунов? Я надеюсь, она не заказала им восковую куколку по имени Эмма Харт, в которую она может втыкать иголки и на голову которой призывать всяческие несчастья.