Мы со старшиной Папковым проверили, как устроились солдаты, я отдал необходимые приказания младшим командирам и направился в дом, отведенный для офицеров. Командир второго взвода младший лейтенант Саша Коневский сушил у печки свой китель и что-то мурлыкал себе под нос.
- Что-то ты слишком быстро освоился, - пошутил я и бросил на стол свою полевую сумку.
- Выполняю приказ командира полка, товарищ лейтенант.- Коневский с улыбкой провел рукой по кителю.- Так промок, что не меньше суток сушить придется.
Он придвинулся к самой дверце печки, в которой потрескивали сухие дрова. От кителя пошел легкий пар.
И тут из соседней комнаты послышались голоса. Разговаривали по-немецки. Это удивило меня. Обычно жители немецких деревень и городов при нашем приближении спешили эвакуироваться и устремлялись на запад, оставляя не только свои дома и квартиры, но и скот.
- Что такое? Кто там? - спросил я у Коневского.
- Не беспокойся. Там старуха хозяйка и ее сын.
- Сын? Молодой? - удивился я еще больше, потому как мужчин в занятых немецких деревнях до сих пор вообще встречать не приходилось.
Коневский даже не повернул головы, продолжал смотреть на огонь.
- Трудно определить, но в возрасте. Говорят, что тяжело болен. Да не волнуйся ты! Нам они не мешают...
Я повесил плащ на вешалку у двери и вошел в соседнюю комнату. Она была светлей и просторней нашей. На диване, стоявшем у стены, лежал мужчина. На вид ему можно было дать лет пятьдесят. На его вытянутом болезненном лице остро обозначились скулы. На табурете перед ним стояла чашка кофе, лежали три-четыре сухарика.
Увидев меня, мужчина беспокойно заворочался. Я вытащил из кармана русско-немецкий словарик и начал перелистывать, подыскивая нужные слова.
- Дас ист зон?
- Я, я, зон! - поспешно и, как мне показалось, испуганно закивала старуха.
Я снова посмотрел в словарик и, коверкая немецкие слова, попытался заговорить с хозяйкой. Старуха начала что-то быстро-быстро объяснять, но из всего ею сказанного я понял только, что у ее сына туберкулез, что в связи с наступлением весны состояние его ухудшилось.
Пока старуха говорила, больной постанывал, иногда глубоко вздыхал. Мне стало жалко его. Поглядев на кофе н кусочки сухарей, я вспомнил наставление медиков, что больные туберкулезом должны хорошо питаться, вернулся в свою комнату, взял сливочное масло, сахар, банку свиной тушенки, буханку хлеба.
При виде такого обилия продуктов у больного заблестели глаза. Он приложил руку к груди и благодарно закивал головой: "Данке шён, данке шен!.."
В отличие от него, старуха почему-то радости не выразила. Процедив сквозь зубы то же "данке", она взяла принесенное мной и спрятала в ящик буфета. Это мне совсем не понравилось. "Вот карга,- подумал я,- даже "спасибо" сказать по-человечески не может! И откуда столько злобы? Ну да пусть катится к черту не для нее принес, для больного".
Больной что-то сердито сказал старухе; она ворча открыла буфет, достала оттуда хлеб, отрезала кусочек, намазала маслом, положила на табурет.
Я был поражен: "Что же это за мать?! Ведь хорошо знает, что сын тяжело болен, ему нужны калории, а ей подаренных продуктов жалко! Что она дала? Кошке облизнуться!.."
Больной начал есть, а я продолжал наблюдать за старухой. Уж очень странно, нервозно вела она себя. Когда сын что-то говорил, вздрагивала, втягивала голову в плечи, со страхом косилась на меня, будто ожидая удара, вроде бы хотела уйти, но не уходила. Наконец я не выдержал:
- Фрау, не бойтесь. Мы не трогаем мирное население. У нас счеты только с фашистами.
Но и после этого старуха не успокоилась.
- Мама, господи! лейтенант говорит правду. Они нас не трогают. Нам нечего бояться,- сказал больной, завернулся в одеяло и закашлялся.
Когда старуха подошла к табурету, чтобы забрать опустевшую чашку, я случайно взглянул на ее руки: морщинистые, с проступающими сквозь кожу синеватыми жилками, они дрожали. И чего боится? Вот же вбила себе в голову! Я знал, что немецкая пропаганда устрашала людей местью русских, нашими зверствами, но чтоб настолько запугать!..
Старуха унесла чашку, сняла с табурета матерчатую салфетку, чтобы стряхнуть ее, и, проходя мимо меня, сделала знак глазами в сторону больного, но я так и не понял, что она хотела сказать этим.
Стряхнув салфетку и возвращаясь к табурету, старуха снова показала мне глазами на больного, но я по-прежнему ничего не понимал: оставить ли его в покое просит таким образом или хочет обратить на что-то мое внимание? В недоумении я смотрел то на нее, то на ее больного сына. Тот, повернувшись на бок, смежив веки, казалось, дремал.
Видя, что я ничего не предпринимаю, старуха взяла щетку и под предлогом того, что собирается вытирать пыль, направилась к стоявшему в углу комнаты книжному шкафу. Оттуда она снова стала делать мне знаки, указывая головой в сторону больного.
Я только пожал плечами. Вот странная! И что этим хочет сказать?
И тут, укрывшись за шкафом, старуха закричала:
- Держите! Держите!..
Услышав это, мужчина вскочил, стремительно сунул руку под подушку, но я опередил его, навалился сзади, крепко вцепился в его горло. На крик вбежал Коневский.
- Осторожно! У него есть пистолет! Пистолет!..- кричала старуха, не вылезая из-за шкафа.
Я рванул мнимого больного па себя, повалил его на пол.
- Коневский, посмотри там, в постели!..
Младший лейтенант отбросил подушку, нашел заряженный пистолет и подступил к трясущейся от страха старухе:
- А, старая ведьма! Так вот, значит, какого сына прячешь!
- Коневский,- остановил я,- она ни в чем не виновата. Дело совсем в другом...
Старуха наконец вышла из-за шкафа. Из глаз ее катились слезы, губы дрожали. Она со злостью посмотрела на мужчину, который лежал в нижнем белье на полу, и сказала:
- Это не мой сын. Мой сын погиб... Это фашист... Полковник... Он угрожал мне... Заставил назвать сыном...
ЧУЖИЕ
В пути нас застал дождь. Я сидел в кузове трехтонки. Находившийся в кабине шофера зампотех майор Чикилдин остановил машину и позвал меня:
- Гиясзаде, идите в кабину. Там вы промокнете...