В своей второй жизни он стал совсем другим человеком – далеко не таким образованным и тонким, энциклопедические знания как-то растворились в потоке коммерческой и политической информации, которую ему приходилось переваривать ежедневно, довольно замкнутым и неулыбчивым, не склонным к шуткам, но и склонность к депрессиям и меланхолии также покинула его вместе с любовью к сухому белому вину и бардовским песням. Он абсолютно органично вписался в свою новую жизнь, как говорят еще, вошел в нее как нож в масло.
Его первая жена этого так и не сумела сделать. Их уже официально причисляли к самым богатым людям России, в ее распоряжении был роскошный «БМВ» с водителем и охранником – но на нем она колесила по оптовым рынкам Москвы, разыскивая продукты подешевле. Она так и не полюбила дорогие вещи и украшения и не научилась их носить. Она упорно игнорировала косметические салоны, услуги стилистов и парикмахеров, продолжая неотвратимо стариться. Она прятала от прислуги и сама стирала свое белье. Она предлагала гостям «чего-нибудь попить» и после утвердительного ответа приносила поднос, уставленный картонными пакетами сока «Вимбильдан» и жестянками «Кока-колы». Она была последним, что напоминало ему о прошлой жизни. Дочь уже несколько лет училась в Англии, и он молил Бога, чтобы там из нее быстрее и без остатка выветрилось все, что было заложено и усвоено в детстве, как запах нафталина выдувают из пальто, освобожденного из летнего плена, пронизывающие осенние ветры.
Встреча с двадцативосьмилетней Зоей, еще довольно популярной, но достаточно умной, чтобы решиться завершить карьеру, фотомоделью, оказалась для него скорее просто вовремя подвернувшейся под руку, нежели судьбоносной. Он не без угрызений совести и некоторого самоедства сделал то, к чему был, в сущности, готов уже очень много лет, – оставил жену. Дверь в прошлую жизнь захлопнулась наглухо.
Впрочем, судьбоносной эта встреча все-таки была.
Зоя Янишевская родилась в маленьком городке на юге России. На счастье свое, родилась девочкой очень красивой и, на беду, как думали ее мама и бабушка, очень умной. Папы у Зои не было, мама была медсестрой в одном из многочисленных в том краю санаториев, и Зоиным отцом, надо полагать, стал один из отдыхающих. Это был, безусловно, позор, который остро переживали и мама, и бабушка, и многочисленная родня, состоящая в основном из вдовствующих тетушек и засидевшихся в девичестве кузин. Зою поэтому с младенчества воспитывали так, чтобы она ни в коем случае не повторила материнского греха и, более того, постаралась его искупить. Единственно возможным в этих условиях для нее будущим было раннее замужество, степень успешности определялась лишь количеством комнат в квартире избранника и наличием той или иной модели «Жигулей», а затем – долгая-долгая и скучная-скучная жизнь, вехами в которой стали бы рождения детей и смерть родственников. Такого будущего Зоя не хотела категорически. Была середина восьмидесятых – товарно-денежные отношения уже господствовали безраздельно, и умная Зоя хорошо понимала, что единственный ее товар – это красота, товар, впрочем, скоропортящийся и требующий особых условий хранения и роскошной упаковки. Все это следовало незамедлительно достать. Зоя уехала, почти сбежала в Москву. Там ей, можно сказать, повезло. Так все и говорили и писали в многочисленных, посвященных ей материалах, сама же она говорить на эту тему не любила и вспоминать, как завоевывала она Москву, даже наедине с собой избегала, а когда воспоминания невольно и очень уж сильно захлестывали, глотала антидепрессанты или напивалась в стельку в компании многочисленных друзей. Но, как бы там ни было, в свои двадцать пять она была одной из самых успешных и опытных, а потому дорогих российских фотомоделей. Она купила себе двухкомнатную квартиру в престижном московском районе и потратила очень много денег на ее обустройство, жилище было роскошным даже по московским меркам, ее гардероб и коллекция украшений вызывали зависть даже у эстрадных примадонн и новых русских дам, на банковском счету скопилось несколько сотен тысяч долларов.
Это было абсолютной реальностью, но такой же реальностью было и то, что последние полгода Зоя жила в состоянии постоянной тревоги и мрачной тяжелой тоски: момент завершения карьеры приближался неумолимо и стремительно. Она как никто понимала, что роскошной ее квартира будет оставаться без постоянных вложений максимум лет пять, гардероб требует полного ежесезонного обновления, а с появлением новых коллекций дорогущие вещи из предыдущих стоят не дороже поношенных джинсов, что же до банковских сбережений – при ее образе жизни их хватит на год, максимум полтора. Картинки завтрашнего дня преследовали ее ночами, лишая сна, бессонные ночи и стресс разъедали внешность, отшлифованную изнурительной работой и баснословно дорогими процедурами. Выход, конечно, был – отказаться от привычного образа жизни, вернее сказать, отказаться от собственно жизни – и тогда оставшихся денег хватит лет на пять или, может, даже больше, если существовать уж совсем скромно, если же вернуться домой к дряхлым родственникам, то может хватить и им и ей на всю оставшуюся жизнь. Впрочем, слово жизнь в этом контексте она никогда не смогла бы употребить.
«Зачем? – спрашивала она себя бессонными ночами, глядя напряженными невидящими глазами в темный квадрат окна и почти физически ощущая, как разъедают кожу, расползаясь по лицу невидимые до поры морщины, – зачем было покупать за тридцать тысяч долларов костюм „от кутюр“ у Шанель и платить двенадцать тысяч за сумочку от „Картье“ с застежками восемнадцатикаратного золота…»
«Зачем? – возражала она себе. – А вспомни, что ты почувствовала, когда в костюме только что с парижского подиума ты появилась на московской тусовке, вспомни, как все они притихли и смотрели на тебя, вспомни, как заискивали перед тобой те, кто еще несколько лет назад не видел тебя в упор и, не замечая даже того, оскорблял больно и памятно».
«Подожди немного, – продолжала она изнурительный спор, – совсем немного, и времена эти вернутся, только уже навсегда. И стоило тратить так много, чтобы привыкнуть к свежим бретонским устрицам в парижском „Каскаде“, чтобы забывать о них, давясь плавленым сырком…»
Ей шел двадцать шестой год. Она так и не удосужилась получить хоть какое-то образование, хотя дважды начинала учиться в очень престижных институтах, она так и не смогла заставить себя притвориться глупее, чем она была на самом деле, и выгодно выйти замуж, она не справилась со своей гордыней, на долгое время скрученной в бараний рог, но просочившейся на волю и ставшей там самостоятельной силой, и не заставила себя жить за счет многочисленных своих мужчин, ей нравилось дразнить обладателей платиновых кредиток, расплачиваясь за себя самостоятельно, она не поклонилась вовремя сильным мира сего и не просочилась в какой-либо доходный бизнес, она любила и помнила почти наизусть Булгакова, а он учил: «Никогда ничего не просите, никогда и ничего, особенно у тех, кто сильнее вас…» Ей шел двадцать шестой год – и все чаще она склонялась к мысли, что это последний год ее жизни.
Если бы кто-нибудь спросил ее, на что же она рассчитывала, так мотовски разменивая свою удачу, так неразумно транжиря время и деньги, она бы не смогла ответить, и в этом не было лукавства. Потому что то, на что она рассчитывала в действительности, было глубоко запрятано в ее подсознании еще в далеком безрадостном детстве, когда она запоем читала все подряд, в том числе и всякую романтическую муть. Спасти ее должен был конечно же прекрасный принц, который непременно появится в самую трагическую минуту и непременно под алыми парусами.
Самое смешное в этой истории было то, что так все и произошло. Прекрасным принцем стал Игорь Лозовский, сорокадвухлетний миллионер, имеющий репутацию человека-компьютера, просчитывающего с точки зрения собственной выгоды все и вся.
В этом смысле их встреча была безусловно судьбоносной.
Большая стрелка каминных часов вплотную приблизилась к римской цифре один. За окнами теперь творилось нечто невообразимое, ветер уже не шумел глухо в кронах деревьев – он громко и тоскливо выл, и голос его несравним был с голосами зверей, звук был ни на что не похожий, странный и оттого даже страшный, в окна барабанили и взбесившийся дождь, и ветви кустов и деревьев, и еще не пойми кто или что, но стекла отзывались на этот стук жалобным дребезжанием. За всей этой какофонией они вначале и не расслышали глухой нарастающий гул, напоминающий отдаленно ворчание огромного зверя, ожившего где-то в недрах вселенной или в ее небесных высотах, однако гул нарастал и нарастал, заполняя собой все пространство.