...Через два месяца после буйного, всесокрушающего запоя Андрей Таркилов вышел из больницы и даже начал работать. {230}
Страх
Все началось вот с чего. Среди ночи Виктор Греков проснулся, и ему до смерти захотелось закурить. Было душно. Тусклый свет южного неба струился из распахнутой двери балкона. Тихо, чтобы не разбудить жену и ребенка, он протянул руку к стулу, стоявшему у изголовья, и вынул из кармана брюк пачку сигарет и зажигалку.
Стараясь не скрипеть кроватью, он осторожно встал и в трусах вышел на балкон. Каково же было его изумление, переходящее в дикий, мистический страх, когда он увидел, что его четырехлетний малыш стоит на балконе и, просунув голову между железными прутьями балконной ограды, смотрит вниз с высоты девятого этажа!
Греков невольно вскинул руку и посмотрел на часы. Он их никогда не снимал на ночь. На фосфоресцирующем циферблате стрелки показывали ровно три часа ночи.
Ребенок не оглянулся на его шаги. Наклон тела и голова, просунутая между железными прутьями, внушали опасение, что ребенок вывалится и грянется об асфальт двора. Греков с хищной осторожностью наклонился и, ухватив его свободной рукой за предплечье, повернул к себе:
- Что с тобой, малыш?
- Ничего, - вяло ответил мальчик.
- Почему ты не спишь? Почему ты здесь? - спросил он у него шепотом, чтобы не разбудить жену.
- Не знаю, - ответил мальчик, - я проснулся, и мне стало грустно. {231}
- Грустно от чего? - спросил Греков, уже присев перед ним на корточки и положив сигареты с зажигалкой на пол. Он прижал к себе ладное тельце малыша. Ему показалось, что он ощущает, как тревожно бьется сердце мальчика.
- Не знаю, - сказал малыш и сонно обнял его за шею. Греков схватил его и, прижимая к себе, отнес на диван, где мальчик обычно спал.
- Нельзя вставать по ночам, - тихо и грозно шепнул он ему и вгляделся в его лицо. Расплывающееся в тусклом свете, лицо малыша было невыразимо грустным. Греков несколько раз с наслаждением поцеловал его, вдыхая запах детского тела, слаще которого он ничего не знал.
Он снова вышел на балкон, удивленный и потрясенный случившимся, но отчасти и успокоившись, что ребенок теперь в постели. Он поднял сигареты, щелкнул зажигалкой и закурил.
Он снова оглядел прутья балконной ограды и с тревогой подумал, что малыш может легко вывалиться между ними. Он с удивлением думал о словах своего мальчика и вдруг ясно припомнил, что у него у самого в раннем детстве бывали приступы неведомой грусти.
Он это помнил, и он знал, что все дети в той или иной степени проходят эту стадию космической грусти. Потом она исчезает, как исчезла у него. Он подумал, что, вероятно, великие люди - это как раз те люди, которые сохраняют в своей душе, если им удается выжить, эту свежую космическую грусть, это раннее отчаянье от непонимания начал и концов, которое потом преодолевается, перехлестывается творческой силой.
Нет, он не хотел видеть своего малыша в будущем знаменитым человеком. Он хотел, чтобы из него получился порядочный, интеллигентный человек. Больше ничего он от него не хотел.
Он, Греков, слишком хорошо знал жизнь знаменитых людей. Он преподавал литературу, точнее - русский девятнадцатый век, в одном из московских вузов. И он прекрасно знал биографии всех известных писателей этого века, и все они были великими страдальцами. Сила таланта всегда равнялась силе страданий. Нет-нет, он такой славы, да и вообще никакой славы, сыну не хотел. Докурив, он выщелкнул {232} окурок с балкона, и тот, посверкивая огоньком, полетел в бездну.
Возвращаясь в комнату, он подумал, что надо бы запереть дверь на балкон, но тут же отказался от этой мысли. Было душно, а жена его не выносила духоты. Он знал, что, если он запрет дверь, она ему устроит истерику, а он ничего в жизни так не боялся, как ее истерики. Ей и в Москве и тут всегда бывало слишком жарко. Забавно, что теплая морская вода казалась ей слишком холодной. Ни суша, ни вода ей не могли угодить.
Зина Грекова была певицей, и многие считали ее очень талантливой и предрекали ей большое будущее. Ей, как и ему, было всего двадцать семь лет. Она пела русские романсы. Греков любил ее, а когда она пела, умирал от наслаждения и не мог поверить, что эта женщина принадлежит ему.
И откуда что бралось, когда она пела! Это была молитва о всепрощении, о чистоте, о счастье, которое во время пения было так близко, так возможно, что сердце разрывалось! Казалось, еще один шаг - и все люди окунутся в какую-то изумительную, светоносную жизнь.
Но вне пения и постели, которая была как бы продолжением пения, она была неряшлива, капризна, раздражительна, мелочна, а иногда приводила его в тихую ярость дремучим равнодушием ко всему на свете, включая собственного ребенка.
Ее духовное зрение было устроено каким-то особенным образом. Она иногда чрезвычайно метко замечала скрытую сущность того или иного явления. Казалось, она наблюдала жизнь с какой-то точки, недоступной другим людям. И в этом узком пространстве ее особого кругозора она видит то, чего не видят другие. К несчастью, границы своего кругозора она не чувствовала. И потому довольно часто плела какую-то несуразную белиберду, и, если они были на людях. Греков стыдился ее слов и старался знаками или, если они сидели рядом, прикосновением дать ей знать, что пора остановиться. И она, кстати, послушно замолкала и ценила в таких случаях его перестраховку.
Впрочем, ей легко все прощали за ее талант. В том числе и некоторое, еще, правда, не слишком опасное, пристрастие к выпивке. За это ее иногда шутливо называли Пьющим Соловьем. {233}
Больше всего Греков думал о своей стране и жене. В них было много общего - и не только склонность к выпивке. Их соединяла талантливость и дряблость, отсутствие внутреннего стержня. Хотя с женой они жили вместе всего пять лет, порой, путая страну и жену, он говорил ей:
- За семьдесят лет ты не научилась...
Спохватывался. Иногда оба смеялись.
В этот санаторий, расположенный в Абхазии, на берегу Черного моря, он попал впервые. Санаторий предназначался служителям искусств, и путевки выхлопотала жена. "Зиночкин муж", называли его здесь за глаза, но он на это нисколько не обижался.