Самым же невероятным событием, давшим пищу бесконечным толкам и пересудам, было то, что Наставник продолжал свои проповеди с амвона церкви Непорочного Зачатия и в этот свой приход, и в следующий, через несколько месяцев, когда за ним уже следовала толпа «блаженных», и спустя годы. Падре Жоакин не препятствовал ему и только сам не показывался среди прихожан. Зато острый носик Алешандриньи неизменно можно было увидеть в третьем ряду: она слушала, как он обрушивается на богатства и излишества, как призывает к суровости и умерщвлению плоти, как требует, чтобы люди молитвой и жертвами готовили душу к переходу в вечность. Бывшая ясновидящая ныне подавала пример ревностного благочестия: ставила свечи у изображений святых на улицах, отрешившись от всего, подолгу простаивала на коленях перед алтарем, раздавала деньги нищим, щедро жертвовала, устраивала розарио и новены. Однажды она вышла из дому, спрятав волосы под черную косынку и повесив на груди сердце Иисусово. Поговаривали, что, хоть она и продолжает делить кров с падре Жоакином, у них давно уже не происходит ничего такого, что могло бы оскорбить господа. Когда прихожане, набравшись смелости, спрашивали священника об Алешандринье, он поспешно заводил речь о другом. Замечали, что он ходит как побитый. Падре Жоакин по-прежнему не отказывался от радостей бытия, но его отношения с той, что жила в его доме и была матерью его детей, изменились-на людях по крайней мере они обращались друг к другу так церемонно, словно были едва знакомы между собой. Наставник, несомненно, сумел задеть в душе падре какие-то струны. Боялся ли его падре Жоакин? Уважал? Завидовал ему? Жалел? Известно лишь, что всякий раз, когда Наставник появлялся в Кумбе, падре Жоакин исповедовал его, причащал, и пока святой не уходил из городка, священник мог служить образцом умеренности, воздержанности и благочестия.
А когда после очередного появления Наставника Алешандринья, бросив все, ушла за ним в толпе «избранных», падре Жоакин был, кажется, единственным человеком в Кумбе, которого ее поступок не удивил.
Он никогда не боялся смерти, не боится и сейчас. Но почему тогда так трясутся руки, почему его колотит озноб, почему жар костра никак не может растопить лед в крови, почему его бросает в пот? Галль, ты умираешь от страха, вот и все. Тебе страшно, ты боишься смерти, и потому тебя знобит и ты потеешь и никак не можешь унять дрожь. Ты не знаешь себя, дружок. Но, может быть, ты изменился? Ведь ничего подобного ты не испытывал, когда совсем еще мальчишкой ждал расстрела в парижской тюрьме, когда лежал в барселонском тюремном лазарете, потому что глупые буржуа непременно хотели, чтобы ты живым и здоровым поднялся на эшафот и задохнулся в стальном ошейнике. Должно быть, ты умираешь, Галль, должно быть, пришел твой час.
Говорят, что у тех, кто умирает в петле или на плахе под топором, в последний миг возникает сексуальное возбуждение. Не то ли и у тебя, Галль? Что за таинственный смысл скрывается в этой мелодраматической подробности, что за неведомая связь существует между плотью и сознанием скорой смерти? Но она несомненно существует, иначе не случилось бы того, что было сегодня на рассвете и повторилось минуту назад. Минуту? Да нет, прошло уже несколько часов. Была глубокая ночь, на небе горели мириады звезд. Помнишь, как, томясь ожиданием в пансионе Кеймада-са, ты хотел послать в «Этенсель де ла Револьт» письмо о том, что здесь, в Бразилии, небесный ландшафт не в пример разнообразнее земного и потому, наверно, люди так неистово религиозны? Он слышит, как потрескивают ветки в догорающем костре, как сонно дышит Журема. Конечно, это приближение смерти заставило его дважды овладеть ею. Страх и телесный голод– других причин нет. Но почему она спасла его, почему помешала Кайфе прикончить его? Почему помогла сесть в седло, почему поехала с ним, почему перевязала его раны? Почему она здесь? Почему она так ведет себя с человеком, которого должна ненавидеть?
Он вспомнил, какой гнетущий, неудержимый, внезапный ужас вселился в него, когда мул рухнул на всем скаку и они с Журемой оказались на земле. «Сердце лопнуло, как перезрелый плод», – подумал он. Далеко ли Кеймадас? Как называется тот ручей, где он умылся и перевязал раны? Миновали ли они Риашо-да-Онсу? Его ли очертания виднеются позади? А может быть, до него еще ехать и ехать? В голове роятся вопросы, но страх путает мысли. Было ли ему страшно, когда мул свалился, а он почувствовал, что вылетает из седла? Да. Вот и объяснение: ему было страшно. Он тут же решил, что мул издох не потому, что не выдержал бешеной скачки, а потому, что его догнали пули преследователей, которые во что бы то ни стало хотят превратить Галля в труп англичанина. В тот миг, бессознательно ища защиты, он потянулся к лежавшей рядом с ним Журеме. Что она подумала? Сумасшедший? Одержимый дьяволом? Взять женщину в таком состоянии, в таких обстоятельствах? Какая растерянность мелькнула в ее глазах, какое недоумение появилось на лице, когда руки Галля стали срывать с нее одежду и она поняла наконец, чего он хочет. На этот раз она не сопротивлялась, но и не скрывала отвращения, а верней сказать-безразличия. Он вспомнил бесстрастную покорность ее тела-только это он и сознавал теперь, лежа на земле, пытаясь привести в порядок путавшиеся мысли, смятенные чувства-страх, вожделение, тоску или неуверенность или просто растерянность? – глухой отзвук того нелепого происшествия. Пот заливал ему глаза, раны в плече и на шее болели так, словно снова открылись, словно через них утекала жизнь; в сгущавшихся сумерках он видел, что Журема подошла к павшему мулу, открыла ему глаза, заглянула в рот. Он видел, что она сгребла в кучу ветки, листья, хворост и развела костер. Он видел, что, сняв с пояса нож, она молча освежевала тушу, срезала с брюха длинные узкие полосы красноватого мяса, нанизала их на прутья и подвесила над огнем. Казалось, что она выполняет привычную домашнюю работу, словно ничего не случилось, словно и не было страшных событий, перевернувших ее жизнь. «Самый загадочный народ в мире», – подумал он. «Они приучены покорно принимать все, что подносит им судьба, – и хорошее, и дурное, и чудовищное», – подумал он. «А ты, Галль, для нее и есть это чудовищное», – подумал он.
Потом он сумел приподняться, выпил несколько глотков воды и с трудом – горло болело-проглотил несколько кусочков мяса, его вкус показался ему необыкновенно изысканным. За едой он подумал, что Журема, наверно, совсем сбита с толку, и попытался объяснить ей все: стал рассказьвзать про Эпаминондаса Гонсалвеса, о его предложении отвезти в Канудос оружие, о том, что это он приказал своим людям напасть на ферму Руфино, украсть карабины и убить Галля, потому что ему был нужен труп человека со светлыми глазами и рыжими волосами. Однако вскоре Галль понял, что ей все это неинтересно. Она слушала его, отрывая мелкими ровными зубами кусочки мяса, отгоняя мух, не переспрашивала, не кивала в такт его словам и только время от времени вскидывала на него невидимые в темноте глаза, и от этих быстрых взглядов Галль чувствовал себя по-дурацки. «А я дурак и есть», – подумал он. Он был дураком, он вел себя как дурак. Были ли у него нравственные и политические основания довериться тщеславному буржуа, рвущемуся к власти: Гонсалвес, способный подстроить ловушку своим соперникам, вполне может пожертвовать и Гал-лем. Труп англичанина! Теперь понятно, что он не оговорился, когда назвал английские карабины французскими, – он прекрасно знал, из какой они страны. Когда Галль привез оружие в Кеймадас, на ферму Руфино, в глаза ему бросилось фабричное клеймо на затворе: «Ливерпуль. 1891». Он тогда еще усмехнулся про себя: «Насколько я знаю, французы пока не взяли Лондон. Это английские ружья». Английские ружья, труп англичанина. Что это значит? Угадать нетрудно: Гонсалвес с холодной жестокостью придумал смелый план, сулящий в случае удачи большие выгоды. Галль снова почувствовал томление, тоску. «Меня убьют», – подумал он. Он чужестранец, он ранен, ему негде спрятаться в незнакомой стране – каждый укажет на него. Где же найти спасение? В Канудосе! Он укроется там, а если придется умереть – умрет, но по крайней мере не будет страдать оттого, что его одурачили. «Канудос спасет тебя, Галль», – пронеслось у него в голове.