Граф Александр Иванович Остерман-Толстой провел последние годы своей жизни в чужих краях и умер в Женеве слишком восьмидесяти лет. Любопытно бы знать, поставлен ли на его могиле памятник, работы, кажется, Торвальдсена, замечательный по идее и исполнению. На нем кульмский герой представлен лежащим, облокотясь правою рукой на барабан; другая рука, оторванная, лежит вблизи на земле вместе с французским орлом или знаменем. Женатый на княжне Елисавете Алексеевне Голицыной, умершей прежде его, он не имел детей. Внук его, по сестре княгине Наталье Ивановне Голицыной, известной своим умом и энергией, теперь еще малолетний, получив в наследстве большую часть его имения, носит фамилию князя Голицына графа Остермана-Толстого. Чудное сочетание имен, как заметил в одной статье своей М.П.Погодин.
Граф Александр Иванович получил прекрасное образование, знал отлично французский и немецкий языки и воспитанный в идеях екатерининского времени о восстановлении греческой империи, учился греческому языку, быв даже корпусным командиром. Во время восстания Греции он с особенною лаской принимал к себе греков, приезжавших тогда в Петербург по политическим целям. Он изучал много военных писателей, которых богатую библиотеку собирал для него генерал Жомини. В путешествии его по Египту (где Али-паша и сын его Ибрагим принимали графа с большим почетом), по Сирии и Палестине сопровождал его известный немецкий ученый. Когда он жил в Женеве самое приятное для него общество был избранный кружок тамошних ученых. Типическая, южная физиономия его, с тонкими, античными очертаниями лица, с черными, выразительными глазами под черными бровями, была замечательна. Как он, безрукий, красив был в своем генерал-адъютантском мундире среди царедворцев!
Теперь о несправедливых отзывах, брошенных в него, едва ли еще не при его жизни.
В статье г. Погодина на странице 626 сказано со слов Давыдова:
"Мужественный и хладнокровный граф Остерман не отличался большими умственными способностями; совет, поданный им в 1812 году в Филях о необходимости оставить Москву без боя, был причиною того, что он несколько раз сходил с ума: ему казалось, что армия почитает его первейшим трусом".
Что ни слово в этом резком и опрометчивом отзыве, то неверность и несправедливость. Здесь партизан-писатель показал, что он и писатель-партизан. Во-первых, в трусости никто не мог подозревать графа Остермана-Толстого: это было ему хорошо известно. Во-вторых, поданное им в Филях мнение согласовалось с мнениями Барклая-де-Толли, Раевского и Дохтурова, конечно, не из угождения им - он умел только угождать своему государю и отечеству; не из какой-либо боязни - он никогда ничего и никого не боялся. Он подал свое мнение вопреки голосам Беннигсена и Ермолова, который, как говорит Давыдов, "боясь потерять свою популярность, приобретенную им в армии, подал голос в пользу битвы под Москвою, хотя и уверен был, что новое сражение бесполезно и невозможно". Предоставляю судить, кто в этом случае прямее действовал, Остерман или Ермолов?* Голоса Остермана и его единомышленников восторжествовали: они оправдались спасением России. Неужели это доказывает недостаток умственных способностей? Последствия были скоры и благодетельны, и с ума от них, да еще несколько раз, нечего было сходить. Оставалось только радоваться успеху одержанной в совете победы. Что граф Остерман-Толстой действительно на некоторое время впал в глубокую задумчивость, так это случилось после Тарутинского дела, к которому, как говорит Ермолов в своих записках, "4-й корпус графа Остермана-Толстого не прибыл по назначению и в деле почти не участвовал". Хотя этот случай мог произойти не от его вины, а по ошибке квартирмейстерского офицера, давшего в темноте неверное направление корпусу, однако ж все-таки невыполнение графом диспозиции войск к сражению должно было сильно огорчить его. Потом, человеку, сошедшему с ума, не поручили бы командование корпусом после Тарутинского дела, тем более командование всей гвардии в 13 году под Кульмом и, по окончании кампании, гренадерским корпусом, которого он был начальником до 20 года. Писал же князь Багратион Ермолову (стр. 172 статьи Погодина), говоря о себе: "Сумасшедший не только защищать отечество, но и капральством командовать не может". Что касается способностей ума графа, то мы видели его прозорливость и здравые соображения в совете, происходившем в Филях; мы видели, что в Витебске сам Ермолов посоветовал главнокомандующему Барклаю-де-Толли послать его, "как генерала, блистательную репутацию в прошедшую войну сделавшего", с корпусом пехоты и несколькими кавалерийскими полками задержать силы неприятеля, вдвое более многочисленные, и тем облегчить операции целой русской армии. А блистательную репутацию едва ли можно сделать с ограниченными умственными способностями; да и сам Барклай-де-Толли, знавший хорошо генералов своей армии, не согласился бы поручить ему такое важное дело, если бы не уверен был сколько в его неустрашимости, столько и в умственных способностях.
______________
* Впрочем, в записках Ермолова не совсем так переданы побуждения его к подаче этого мнения, и если объяснения Алексея Петровича не оправдывают его, то, по крайней мере, облегчают вину, в которой он, однако ж, сам имел твердость признаться.
На стр. 627 статьи г. Погодина по случаю Кульмского дела сказано:
"Остерман хотел итти на... (?). Ермолов, основываясь на карте, убедил его оставить это намерение, которое погубило бы нас и вообще без Кульмского сражения (?) дало бы другой вид войне".
Мы верим, что было так, как говорится в статье, но разве тем, что Остерман послушался умного совета, он доказал недостаток своих умственных способностей? Если б у него был червяк в голове, как об нем отзывался Давыдов, он сделал бы противное. Мы читали в истории и не одних войн, что иной главный начальник из самолюбия и самонадеянности не следовал умному совету своего подчиненного потому только, что хорошее в этом совете принадлежало не ему, главному начальнику.
Там же говорится: "В начале сражения Остерману оторвало ногу, и оно ведено было Ермоловым". Как понимать это начало? Время остается неопределенным. Можно подумать, что лишь только наши войска вступили в дело, Остерман был ранен. На стр. 629 сказано: "Остерман, быв ранен в 10 часу утра, сдал начальство над всеми войсками Ермолову". И это пояснение не определяет, сколько времени продолжалось уже сражение; могло быть, что оно началось на заре (как это и действительно было, по свидетельствам участвовавших в нем). Все-таки показание остается неочищенным и на него падает какая-то тень недобросовестности в отношении к Остерману. Вернее и справедливее сказать, что он был ранен в самый разгар битвы. За доказательствами прибегните к историкам кампании тринадцатого года. Истину не поймаешь, ловя ее с повязанными глазами.
Что касается показания, будто графу Остерману-Толстому оторвало ногу, то это непростительная ошибка. Хочу предполагать, что она типографическая... Кто не знает, что ему оторвало руку (именно левую)? Рука эта долго хранилась в спирте. Когда я приехал с ним в 1818 году в его Сапожковское имение, село Красное, он куда-то пошел с священником и запретил мне сопровождать его. Впоследствии я узнал от того же священника, что он зарыл руку в фамильном склепе своих дядей, графов Остерманов, в ногах у гробниц их, как дань благодарности за их благодеяния и свидетельство, что он не уронил наследованного от них имени.
Раненого (рука держалась еще на плечевом суставе; надо было отделить ее) отнесли с места сражения на более безопасное; приехал король прусский и, увидав его окровавленного, в бесчувственном положении, заплакал над ним. Лишь только он пришел в себя, первою его мыслью, первым словом был государь, которого он любил до обожания.
- Est-ce vous, sire? - спросил он короля, - l'empereur mon maitre est-il en surete?*
______________
* - Это вы, ваше величество? Мой господин император в безопасности? (фр.)
Его скоро окружили врачи из разных полков. Он остановил свой взор на одном из них, еще очень молодом человеке, недавно поступившем на службу (это был Кучковский), подозвал его к себе и сказал ему твердым голосом: "Твоя физиономия мне нравится, отрезывай мне руку". Во время операции он приказал солдатам петь русскую песню. Этот рассказ передан мне адъютантами его (кажется, только двое и уцелели), бывшими при нем в Кульмском деле.