Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Томленье духа

(Из отроческих воспоминаний)

«Все это томленье духа».

Екклезиаст

В числе людей, которые принимали участие в моем воспитании, был длинный и тощий немец Иван Яковлевич, по прозванью Коза. Настоящей его фамилии я не знаю, – он своею наружностью напоминал козу, и все мы звали его заочно Кизою.

Это было в деревне, в Орловской губернии, у моих богатых родственников. Я у них рос и воспитывался, пока меня отдали в школу, в город. Для нас в деревне было несколько учителей: русский – Иван Степанович Птицын с женою, жил во флигеле, и француз, мосье Люи, тоже с женою и сыном Альвином, который учился вместе с нами. Эти тоже жили в особом флигеле, и еще был немец Кольберг, одинокий, часто пьяный и драчливый. Он так часто ссорился с прислугою, что надоел дяде и был внезапно рассчитан: тогда на его место был взят Коза, который ранее этого жил уже в нескольких помещичьих домах в околотке, но нигде долго не уживался. Говорили, что он человек очень смирный и хороший, но «с фантазиями». Его к нам и приняли с таким уговором, чтобы жил с нами и учил нас по-немецки, но никаких своих фантазий не смел бы показывать.

Он взялся это исполнять, и месяца три исполнял очень хорошо, но потом вдруг не выдержал и показал такую фантазию, как будто и не давал никакого зарока.

Летом раз заехала к дяде, по дороге в свое имение, губернаторша с сыном, мальчиком лет одиннадцати, очень избалованным и непослушным. Мы пошли в фруктовый сад, и там этот гость оборвал какую-то редкостную сливу, плоды которой были у дяди на счету. Мы испугались его поступка и дали себе клятву во всем запираться и ничего не сказывать. Дядя вечером пошел в сад и увидал, что слива оборвана. Он рассердился, позвал садовникова сына, мальчика Костю, и стал его спрашивать: кто оборвал сливу? Костя не знал, и на него упало подозрение, что эту сливу оборвал он и теперь запирается. Его за это велели высечь крыжовником, а он испугался и сказал, что будто в самом деле он съел сливы. Тогда его все-таки высекли. А мы знали, кто оборвал, но ничего не говорили, чтобы не нарушать клятву и не пристыдить своего гостя, но к вечеру некоторых из нас это стало невыносимо мучить, и когда мы начали укладываться спать, то я не стерпел и сказал Ивану Яковлевичу, что Костю наказали напрасно, – что он не вор, а вор вот кто, а мы все дали клятву его скрыть.

Иван Яковлевич вдруг побледнел и вскрикнул:

– Как клятву! Как вы смели клясться? Разве вы не христиане! Кто вам позволил чем-нибудь клясться? Видите, сколько от этого зла вышло, и теперь я уйду от вас.

Мы еще больше встревожились и стали его упрашивать, но он твердил:

– Нет, я уйду, я непременно уйду, и не сам уйду, а меня выгонят, и это будет хорошо… Это будет к лучшему.

Так все говорил, а сам плакал и потом вдруг приложил лоб к оконному стеклу, вздохнул и побежал из комнаты.

Куда и зачем побежал – мы не могли догадаться и долго ждали его возвращения, но потом так и уснули, не дождавшись, чтоб он назад пришел; а утром, когда старая девушка Василиса Матвеевна принесла нам свежее белье, мы узнали, что Иван Яковлевич к нам и совсем не воротится, потому что он сошел с ума.

– Боже мой!.. – Мы так и обомлели… – Бедный, добрый Иван Яковлевич сошел с ума!.. Это все мы виноваты. Но что же он такое сделал?

– А он явился в бесчеловечном виде к господам и сделал фантазию, и ему за это отказано.

Фантазия состояла в том, что, взволнованный нашим двойным злочинством, Коза сошел вниз, в гостиную, и, «имея в лице вид бесчеловечный», подошел к губернаторше и сказал ей совершенно спокойным «бесчеловечным голосом»:

– У вашего сына дурное сердце: он сделал поступок, за который бедного мальчика высекли и заставили налгать на себя… Ваш несчастный сын имел силу это стерпеть, да еще научил других клясться, чего Иисус Христос никому не позволил и просил никогда не делать. Мне жаль вашего темного, непросвещенного сына. Помогите ему открыть глаза, увидать свет и исправиться, а то из него выйдет дурной человек, который умертвит свой дух и может много других испортить.

С губернаторшею сделалось дурно, и она зашлась в истерике.

Страшно рассерженный происшедшею сценою, дядя вытолкнул Козу за двери и сейчас же велел запереть его в конторе, а сегодня его велено уже отправить на мужицкой подводе в Орел.

Мы за него обиделись и сказали:

– Для чего же это «на мужичьей подводе»?

– А то на чем же? – отвечала Василиса.

– Можно было в тележке, в которой на почту ездят.

– Ну, как же! еще ему чего? В этой тележке попа святую воду петь возят… Для чего же его, глупого немца, держать в одной чести с батюшкой. Батюшка за наши грехи в алтаре молится, а его довольно бы еще и не на подводе, а на навознице вывезти.

– И за что ны его так не любите?

– За то, что он дурак и вральмен.

– Он никогда не врет, а всегда правду говорит.

– А вот это-то совсем и не нужно! Что такое его правда? Правда тоже хорошо, да не по всякую минуту и не ко всякому с нею лезть. Он сам для себя свою правду и твори, а другим свой закон на чужой кадык не накидывай. У нас свой-то закон еще горазде много пополней ихнего: мы если и солжем, так у нас сколько угодно и отмолиться можно: у нас и угодники есть, и страстотерпцы, и мученики, и Прасковеи. Ему до нас встревать нечего. Зато ему и показали, где бог и где порог.

– Как же это показывают?

– Где бог-то?

– Да.

– А поставят человека к двери лицом да сзади дадут хорошенько по затылку шлык, а он тогда должен в подворотню шмыг.

– И это по-вашему значит показать человеку «где бог»?

– Да. Вон пошел, вот и все!

– Так, значит, и ему показали «где бог»?

– Ну, уж как-никак, а показали «где бог» и все тут.

– Что же: он его увидит, и…пожалуй, будет рад, что его прогнали.

– Ну, уж это пусть его радуется как ему нравится: нам его жалеть нечего.

Мне было очень жалко Ивана Яковлевича, а сын француза Люи, маленький Альвин, еще более о нем разжалобился. Он пришел к нам в комнату весь в слезах и стал звать меня, чтобы вместе убежать через крестьянские коноплянники за околицу и там спрятаться в коноплях, пока повезут Ивана Яковлевича на подводе, и мы подводу остановим и с ним простимся. Мы так и сделали, – побежали и спрятались, но подвода очень долго не ехала. Оказалось, что Иван Яковлевич пожалел мужика, который был наряжен его везти, и уволил его от этой повинности, а сам пошел пешком. На нем был его зеленый фрак и серая мантилия из казинета, а в руках у него мотался очень маленький сверток с бельем и синий тиковый зонтик. Коза шел не только спокойно, но как бы торжественно, а лицо его было даже весело и выражало удовольствие. Увидав нас, он остановился и воскликнул:

– Прекрасно, дети! Прекрасно! О, сколько для меня есть радости в одну эту минуту! – и он раскрыл для объятий руки, а на глазах его заблистали слезы.

Мы бросились к нему и тоже заплакали, повторяя: «Простите нас, простите!» А в чем мы просили прощения – мы и сами того не могли определить, но он помог нам понять и сказал:

– Вы дурно сделали, что не берегли свою свободу и позволили себе клясться: поклявшись, вы уже перестали быть свободны, вы стали невольниками вашей клятвы… Да; вы уже не имели свободы говорить правду и вот через это бедного мальчика сочли вором и высекли. Могло быть, что его на всю жизнь могли считать вором и… может быть, он тогда бы и сделался вором. Надо было это разорить… И я разорил… Надо было бунтовать, и я бунтовал… (Иван Яковлевич стал горячиться.) Я иначе не мог… во мне дух взбунтовался… проснулся к жизни дух… свободный дух от всякой клятвы… и я пошел… я говорил… я стер… я опроверг клятву… не должно клясться… Без клятвы будь правдив… Вот что нужно… нигде и ни перед кем не лги… не лги ни словом, ни лицом… Не бойся никого!.. Что писано в прописи, чтобы кого-то бояться, – это все вздор есть! Иисус Христос больше значит, чем пропись… О, я думаю, что он больше значит! Как вы думаете, кто больше?

1
{"b":"49506","o":1}