- Ваше благородие!.. я несчастный человек!.. - Конечно, - говорю, несчастный.
- Что со мною сделали!..
И плачет горестно так, что даже ревет.
- Встань! - говорю.
- Не могу встать, я еще в исступлении…
- Отчего ты в исступлении?
- Я непитущий, а меня напоили… У меня дома жена молодая и детки… и отцы старички старые… Что я наделал?..
- Кто тебя упоил?
- Товарищи, ваше благородие, - заставили за живых и за мертвых в перезвон пить… Я непитущий!
И рассказал, что заехали они в шинок, и стали его товарищи неволить выпить для светлого Христова воскресения, в самый первый звон, - чтобы всем живым и умершим “легонько взгадалося”, - один товарищ поднес ему чару, а другой - другую, а третью он уже сам купил и других потчевал, а дальше не помнит, что ему пришло в голову на меня броситься, и ударить, и эполет сорвать.
Вот вам и приключение! Теперь валяется в ногах, плачет, как дитя, и весь хмель сошел… Стонет:
- Детки мои, голубятки мои!.. Старички мои жалостные!.. женка бессчастная!..
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Убивается бедняга, и люди все на него смотрят, и - вижу, и им тягостно, а мне еще более всех тяжело. А меж тем как я немножко раздумался, сердце-то у меня уж назад пошло: рассуждать опять начинаю: ударь он меня наедине, я и минуты бы одной не колебался - сказал бы: “Иди с миром и вперед так не делай”. Но ведь это все произошло при подначальных людях, которым я должен подавать первый пример…
И вдруг это слово опять меня спасительно уловляет… какой такой нам подан первый пример? Я ведь не могу же это забыть… я ведь не могу же, чтобы Иисуса вспоминать, а при том ему совсем напротив над людьми делать…
“Нет, - думаю, - этого нельзя: я спутался - лучше я отстраню от себя это пока… хоть на время, а скажу только то, что надо по правилу…”
Взял в руки яйцо и хотел сказать: “Христос воскрес!” - но чувствую, что вот ведь я уже и схитрил. Теперь я не его - я ему уж чужой стал… Я этого не хочу… не желаю от него увольняться. А зачем же я делаю как те, кому с ним тяжело было… который говорил: “Господи, выйди от меня: я человек грешный!” Без него-то, конечно, полегче… Без него, пожалуй, со всеми уживешься… ко всем подделаешься…
А я этого не хочу! Не хочу, чтобы мне легче было! Не хочу!
Я другое вспомнил… Я его не попрошу уйти, а еще позову… Приди ближе! и зачитал: “Христе, свете истинный, просвещаяй и освещаяй всякого человека, грядущего в мир…”
Между солдатами вдруг внимание… кто-то и повторил:
- “Всякого человека!”
- Да, - говорю, - “всякого человека, грядущего в мир”, - и такой смысл придаю, что он просвещает того, кто приходит от вражды к миру. И еще сильнее голосом воззвал: - “Да знаменуется на нас, грешных, свет твоего лица!”
- “Да знаменуется!.. да знаменуется!” - враз, одним дыханием продохнули солдаты… Все содрогнулись… все всхлипывают… все неприступный свет у?.рели и к нему сунулись…
- Братцы! - говорю, - будем молчать! Враз все поняли.
- Язык пусть нам отсохнет, - отвечают, - ничего не скажем.
- Ну, - я говорю, - значит, Христос воскрес! - и поцеловал первого побившего меня казака, а потом стал и с другими целоваться. “Христос воскрес!” - “Воистину воскрес!”
И вправду обнимали мы друг друга радостно. А казак все плакал и говорил: “Я в Иерусалим пойду богу молить… священника упрошу, чтобы мне питиныо наложил”.
- Бог с тобой, - говорю, - еще лучше и в Иерусалим не ходи, а только водки не пей.
- Нет, - плачет, - я, ваше благородие, и водки не буду пить и пойду к батюшке…
- Ну, как знаешь.
Пришла смена, и мы возвратились, и я отрапортовал, что все было благополучно, и солдаты все молчали; но случилось так однако, что секрет наш вышел наружу.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
На третий день праздника призывает меня к себе командир, запирается в кабинет и говорит:
- Как это вы, сменившись последний раз с караула, рапортовали, что у вас все было благополучно, когда у вас было ужасное происшествие!
Я отвечаю:
- Точно так, господин полковник, происшествие было нехорошее, но бог нас вразумил, и все кончилось благополучно.
- Нижний чин оскорбил офицера и остается без наказания… и вы это считаете благополучным? Да у вас что же - нет, что ли, ни субординации, ни благородной гордости?
- Господин полковник, - говорю, - казак был человек непьющий и обезумел, потому что его опоили.
- Пьянство - не оправдание!
- Я, - говорю, - не считаю за оправдание, - пьянство - пагуба, но я духу в себе не нашел доносить, чтобы за меня безрассудного человека наказывали. Виноват, господин полковник,я простил.
- Вы не имели права прощать!
- Очень знаю, господин полковник, не мог выдержать.
- Вы после этого не можете более оставаться на службе.
- Я готов выйти.
- Да; подавайте в отставку. - Слушаю-с.
- Мне вас жалко, - но поступок ваш есть непозволительный. Пеняйте на себя и на того, кто вам внушил такие правила.
Мне стало от этих слов грустно, и я попросил извинения и сказал, что я пенять ни на кого не буду, а особенно на того, кто мне внушил такие правила, потому что я взял себе эти правила из христианского учения.
Полковнику это ужасно не понравилось.
- Что, - говорит, - вы мне с христианством! - ведь я не богатый купец и не барыня. Я ни на колокола не могу жертвовать, ни ковров вышивать не умею, а я с вас службу требую. Военный человек должен почерпать христианские правила из своей присяги, а если вы чего-нибудь не умели согласовать, так вы могли на все получить совет от священника. И вам должно быть очень стыдно, что казак, который вас прибил, лучше знал, что надо делать: он явился и открыл свою совесть священнику! Его это одно и спасло, а не ваше прощение. Дмитрий Ерофеич простил его не для вас, а для священника, а солдаты все, которые были с вами в карауле, будут раскассированы. Вот чем ваше христианство для них кончилось. А вы сами пожалуйте к Сакену; он сам с вами поговорит - ему и рассказывайте про христианство: он церковное писание все равно как военный устав знает. А все, извините, о вас того мнения, что вы, извините, получив пощечину, изволили прощать единственно с тем, чтобы это бесчестие вам не помешало на службе остаться… Нельзя! Ваши товарищи с вами служить не желают.
Это мне, по тогдашней моей молодости, показалось жестоко и обидно.
- Слушаю-с, - говорю, - господин полковник, я пойду к графу Сакену и доложу все, как дело было, и объясню, чему я подчинился - все доложу по совести. Может быть, он иначе взглянет.
Командир рукой махнул.
- Говорите что хотите, но знайте, что вам ничто не поможет. Сакен церковные уставы знает - это правда, но, однако, он все-таки пока еще исполняет военные. Он еще в архиереи не постригся.
Тогда между военными ходили разные нелепые слухи о Сакене: одни говорили, будто он имеет видения и знает от ангела - когда надо начинать бой; другие рассказывали вещи еще более чудные, а полковой казначей, имевший большой круг знакомства с купцами, уверял, будто Филарет московский говорил графу Протасову: “Если я умру, то боже вас сохрани, не делайте обер-прокурором Муравьева, а митрополитом московским - киевского ректора (Иннокентия Борисова). Они только хороши кажутся, а хорошо не сделают; а вы ставьте на свое место Сакена, а на мое - самого смирного монаха. Иначе я вам в темном блеске являться стану”.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Я тогда ни за что не хотел, чтобы Сакен допускал, будто я простил и скрыл полученную мною пощечину из-за того, чтобы мне можно было на службе оставаться. Ужасная глупость! Не все ли это равно? Теперь это кажется смешно, а в тогдашнем диком состоянии я в самом деле полагал немножко свою честь в таких пустяках, как постороннее мнение… Ночей не спал: одну ночь в карауле не спал, а потом три ночи не спал от волнения… Обидно было, что товарищи обо мне нехорошо думают и что Сакен обо мне нехорошо думает! Надо, видите, так, чтобы все о нас хорошо думали!