Алеша не спеша переставлял костыли, чтобы не попасть в ямку на тротуаре. На темной улице, освещенной очень редкими фонарями, почти никого не было. Встречалась изредка парочка, привлеченная на улицу первыми днями весны, да изредка пробегал одинокий человек и испуганно бросался в сторону, обходя его костыли. Алеша вдруг почувствовал особый уют в своем неспешном одиноком движении.
Было очень много вопросов, над которыми нужно было подумать. Раньше было все-таки ясно. Нужно было сидеть в окопах, писать рапорты, иногда сидеть под обстрелом и ждать смерти, иногда идти в атаку, нести вперед страх смерти и угрожать револьвером тем, у кого этот страх слишком вылезал наружу. Все это нужно было делать потому, что этого требовали долг и уважение к себе и глубокая уверенность, что за плечами лежит родина Россия, что на огромных ее пространствах все уверены в его чести. Все было ясно, а что было неясно, то нужно было отложить на завтра, в том числе отложить и мысли о многих безобразиях на фронте, о лени, трусости, даже о разврате и пьянстве офицеров, о возмутительном чечевичном рационе, о бесталанном командовании, о проигранной войне. Часто все это было до боли отвратительно и мерзко, часто от этого притуплялся даже страх смерти, но все-таки было ясно: главное и первое - дисциплина и война, его человеческая честь, его достоинство и уважение к себе. И поэтому нельзя было не закричать в отчаянии, ни удрать с фронта, ни пойти в плен. И Алеша привык гордиться этой своей гордостью и привык взнуздывать себя, когда начинали гулять нервы.
Так было раньше. А сегодня как-то не так. Сегодня все не так. В Петрограде еще кричат "до победного конца", но уже ясно, что победы не будет и что в победе нет радости. И вопрос о гордости требовал пересмотра.
В светлом пятне, освещенном окном домика, выросла высокая фигура солдата. Солдат быстро посторонился и с почтением к раненому приложил руку к козырьку. Правая рука Алеши по привычке хотела подняться ответным движением, но остановилась на полдороге, и Алеша крикнул:
- Сережа! Сергей!
В замешательстве Алеша ступил на больную ногу и вскрикнул от боли. В этот момент Богатырчук крепко обнял его вместе с костылями и горячим поцелуем впился в его губы:
- Алешка! Милый мой! Красавец мой!
Сергей целовал его губы, щеки, лоб, он обращался с ним, как с девушкой.
- Да ну тебя, сдурел, - засмеялся Алеша и нашел наконец свои подпорки.
- Идем, - сказал Богатырчук. - Идем куда-нибудь!
- Да куда?
- Идем, вот тут сквер.
- Да там народу много.
- Стой, вот тут я проходил, скамеечка такая славная. Ох ты, калека моя родная!
Скамеечка оказалась действительно славной. Была для нее сделана специальная ниша в заборе и распускались перед ней сирень и еще какие-то кусты. Здесь, у чужого двора и расположились друзья.
- Алеша, я тебя целый день искал. Дома был, в госпитале был. Чего ты шляешься? Что это? Ты и ранен? Мне говорили - контужен. Это на владимирско-волынском направлении? Здорово тебя покалечили.
- Здорово. Буду хромать. И с нервами плохо. Заикаюсь вот, и голова ходит, особенно, если разволнуюсь. И болит часто. И вообще это надолго; говорят, ни пить, ни курить, ни за барышнями не ухаживать, не расстраиваться.
- Так ты и не расстраивайся.
Алеша улыбнулся.
- Не такие времена.
- Ох, и времена, друг! До чего времена замечательные. Я хожу и смотрю, и слушаю, думаю, такая жалость: и это забуду, и это забуду.
- Сергей, расскажи подробно: что случилось в военном училище? Почему тебя солдатом выпустили?
- Шпионили, дряни. А я не очень умею язык за зубами держать. Понятное дело. Да я не жалею. Зато теперь хорошо. Я прямо уморился. И туда поспеть, и сюда поспеть! В Киев попал, как раз валил памятник Столыпину. А нам, понимаешь, написано: "Вам нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия"! Но зато и потрясения, брат, будут, прямо голова кругом идет.
Алеша слушал, склонив голову, и молчал. Сергей на месте сидеть не мог, то быстро поворачивался на скамье, то вставал, то пробовал ходить.
- Мороки много будет. Офицерня, между прочим, гадко держится. Я понимаю, еще дворянчики или там кадровые, тем, конечно, иначе и не приходится, но какого черта прапорщики эти лезут. Такое же пушечное мясо как и мы. А туда же, воевать им хочется.
- А как же, по-твоему? Просто удирать с фронта.
- Удирать нельзя. Зачем удирать? Надо мир. Народ не хочет воевать. Баста, есть дела поважнее.
- А если немцы все заберут?
- Да брось, Алешка, чего там они заберут. Они рады будут, только отвяжись от них.
- Ты - большевик? - спросил Алеша.
- Большевик. И председатель дивизионного комитета. Да постой, а ты как же думаешь? Ты что - с офицерами? Какая у тебя компания?
Алеша поцарапал концом костыля землю.
- Ты, Сергей, брось этот тон, - резко сказал он. - Здесь не митинг, и никакой у меня компании нет. Я здесь один, видишь, раненый, разбитый, через месяц мне дадут чистую; офицером я не буду и на фронт больше не пойду. И не забывай: мой отец - токарь, я отцу никогда не изменю, да он же еще и член Совета рабочих депутатов, наверное, тоже в большевики пойдет, хоть и старый. Да ведь ты отца знаешь.
- Еще бы не знать!
- Ну вот, а ты мне растолкуй, раз ты комиссар. Как у вас дело с честью обстоит?
- С какой честью?
- С обыкновенной человеческой честью?
- Не понимаю.
- Ты что, тоже бросил фронт?
- Нет, я не бросил. Я в отпуск.
- А можешь бросить?
- Как это, просто удрать?
- Ну да, вот как мой денщик. Взял и удрал.
- Тайно?
- Да один черт, хоть и явно.
- Чудак, так ведь я большевик.
- Ну так что?
- Если партия скажет бросай - брошу. Скажет дерись - буду драться. За революцию будем драться, Алеша!
- А честь?
- Вот здесь и честь. Своим не изменю.
- А России?
- Да какой России? Мы и есть Россия.
- Это какая же Россия? Маленькая? То была великая, а теперь маленькая?
Богатырчук засмеялся:
- Ты действительно больной. Потом разберешь. Если бы ты был сейчас на фронте, сразу бы разобрал. Ну, идем... на нашу великую... Кострому.
23
Весной приехала из Петрограда Таня.
В первый же вечер они с Павлом пришли к Алексею. Павел стоял в дверях, черный и сумрачный, и хмуро наблюдал сцену встречи. Таня быстро подошла к Алеше, положила руку на его рукав. У Алеши вдруг заходила голова, он попробовал улыбнуться, но улыбка вышла страдальческая, тревожная. Таня посмотрела ему в глаза, вдруг опустила голову на его грудь и заплакала горько и громко, никого не стесняясь. На ее рыдания из кухни вышла Василиса Петровна, оттолкнула в дверях хмурую фигуру Павла и бросилась к Тане. Она легко оторвала ее от Алешиной груди, обняла за плечи и повела к дивану.
- Танечка, успокойся, милая, что с тобой?
Таня терла кулачками глаза и с облегченным вздохом, похожим на улыбку, опустилась на диван и прислонилась щекой к плечу Василисы Петровны. Алеша с трудом поворачивался на костылях и с серьезной, больной озабоченностью смотрел на женщин, не замечая Павла.
- Вы простите меня, это я, наверное, оттого, что две ночи в дороге не спала! Вы знаете, как трудно теперь ездить. А дома еще и Николай...
Таня виновато улыбнулась и не могла оторвать взгляда от лица старушки. Таня, действительно, сильно похудела, почернела и побледнела в одно и то же время, но тем сильнее блестели ее глаза, и губы ее казались сейчас полнее и ярче.
- Как же твое здоровье? - спросила Таня, подняв на Алешу глаза.
Алеша только крепче сжал губы и ничего не ответил, за него ответила мать:
- Плохо его здоровье, Танечка. Смотрите, голова у него гуляет. И рана никак не может зажить. А он еще такой непослушный, все бегает и бегает. Непоседа такой. Испортили мне сына, Танечка.
Мать была рада пожаловаться женщине и поплакать. Алеша посмотрел на мать с выразительным негодованием, но потом махнул рукой и подошел к Павлуше: