Ты хорошо представляешь себе эти места, не правда ли?
Так вот, в том году всю неделю перед Крещением шел снег. Можно было подумать, что настал конец света. Когда мы поднимались на вал, чтобы взглянуть на равнину, кровь стыла у нас в жилах при виде этого бесконечного, белого, совершенно белого, ледяного простора, сверкавшего так, словно его покрыли лаком. Можно было подумать, что сам господь бог упаковал землю, чтобы отправить ее на чердак исчезнувших миров. Зрелище, уверяю тебя, было весьма печальное.
Жили мы в ту пору все вместе, и семья была большая, даже очень большая: отец, мать, дядя, тетка, двое моих братьев и четыре моих двоюродных сестры, хорошенькие девочки; на младшей из них я и женился. Из всех этих людей в живых теперь осталось только трое: моя жена, я и моя невестка - она живет в Марселе. Господи, как быстро редеет семья! Как подумаю, прямо мороз по коже подирает! Ведь тогда мне было пятнадцать лет, а сейчас пятьдесят шесть!
Итак, мы собирались праздновать Крещение; нам было весело, очень весело! К обеду все собрались в гостиной, и тут мой старший брат Жак сказал: "На равнине вот уже минут десять воет собака; должно быть, заблудилась, бедная".
Не успел он договорить, как в саду зазвонил колокол. Он обладал густым звуком церковных колоколов, услышав который, невольно вспоминаешь об умерших. Все вздрогнули. Отец кликнул слугу и велел ему пойти посмотреть, что случилось. Ждали его в полной тишине; думали мы о снеге, покрывавшем землю. Лакей вернулся и стал уверять нас, что ничего не видно. А собака выла, не умолкая, и вой ее не приближался и не удалялся.
Мы хоть и сели за стол, но были взволнованы, особенно молодежь. Все шло благополучно, пока не подали жаркое: тут колокол зазвонил снова - один за другим раздались три удара, три сильных, долгих удара, от которых дрожь прошла у нас по всему телу и внезапно перехватило дыхание. Мы замерли, глядя друг на друга, подняв вилки, и все прислушивались, охваченные каким-то сверхъестественным ужасом.
Наконец матушка сказала: "Как странно - второй раз зазвонили много времени спустя! Не ходите туда одни, Батист, с вами пойдет кто-нибудь из господ".
Из-за стола встал дядя Франсуа. Это был настоящий Геркулес; он очень гордился своей силищей и не боялся ничего на свете. Отец сказал ему: "Захвати ружье. Кто знает, что там такое?"
Но дядя взял только трость и вышел со слугой.
А мы сидели, дрожа от ужаса, от волнения, молча и не шевелясь. Отец попытался нас успокоить. "Вот увидите, это либо нищий, либо прохожий, который сбился с пути в сугробах, - сказал он. - Он позвонил, увидел, что никто не открывает, попробовал найти дорогу, но потом понял, что это безнадежно, и вернулся к нашей калитке".
Нам казалось, что дядя не возвращается целый час. Наконец он вернулся. "Никого там нет, черт побери! Это чьи-то шуточки! Никого, кроме проклятого пса, который воет в ста метрах от стен! Если бы я захватил ружье, я пристрелил бы его, я заткнул бы ему глотку!" - в бешенстве ругался он.
Мм опять принялись за обед, но тревога не покидала нас; мы чувствовали: это не конец, что-то еще должно произойти, и колокол вот-вот зазвонит вновь.
И он зазвонил как раз в ту минуту, когда матушка начала резать крещенский пирог. Мужчины, все как один, встали. Дядя Франсуа, который уже хлебнул шампанского, объявил, что убьет "его", объявил с такой злобой, что матушка и тетя, желая его утихомирить, бросились к нему. Отец, вообще человек очень спокойный и даже до известной степени беспомощный (однажды, свалившись с лошади, он сломал себе ногу и с тех пор приволакивал ее), теперь заявил, что хочет узнать, в чем дело, и пойдет вместе с дядей. Мои братья, одному из которых было тогда восемнадцать, а другому двадцать лет, побежали за ружьями; на меня особого внимания не обращали, но я схватил дробовик и решил присоединиться к экспедиции.
Вскоре мы двинулись в путь. Впереди шли отец и дядя, сопровождаемые Батистом, который нес фонарь. За ними следовали мои братья Жак и Поль, а позади всех плелся я, несмотря на уговоры матери, которая осталась стоять на пороге вместе со своей сестрой и моими двоюродными сестрами.
За час до того снова повалил снег, засыпавший деревья. Ели, которые стали похожи на белые пирамиды, на огромные сахарные головы, сгибались под тяжестью этого иссиня-белого покрова; сквозь серую пелену мелких, быстро падавших хлопьев едва виднелись тоненькие кустики, в темноте казавшиеся совсем белыми. Снег валил до того густой, что в десяти шагах ничего не было видно. Но фонарь бросал перед нами яркий свет.
Когда мы начали спускаться по винтовой лестнице, вырубленной в стене, я, признаться, струсил. Мне показалось, что за мной кто-то идет, что вот-вот кто-то схватит меня за плечи и утащит. Мне захотелось вернуться, но для этого пришлось бы снова пройти через сад, а на это у меня не хватало храбрости.
Я услышал, что калитка, выходившая на равнину, отворяется; дядя снова начал браниться: "Опять он удрал, дьявол его задави! Ну попадись ты только мне на глаза, уж я не промахнусь, сукин ты сын!"
Страшно было смотреть на равнину или, вернее, догадываться, что она перед тобой: ведь ее не было видно; видна была только бесконечная снежная завеса вверху, внизу, впереди, направо, налево - куда ни глянь.
"А собака-то опять воет! Что ж, я покажу ей, как я стреляю! Хоть до нее-то доберусь!" - снова услышал я голос дяди.
Но тут же я услышал голос доброго моего отца:
"Лучше пойдем и возьмем к себе бедное животное, ведь оно воет от голода. Несчастный пес зовет на помощь, он обращается к нам, как обратился бы человек, попавший в беду! Пойдем к нему".
И мы тронулись в путь сквозь эту завесу, сквозь этот непрерывный, густой снегопад, сквозь эту пену, заполнявшую собой и ночь и воздух, колыхавшуюся, колебавшуюся, падавшую и таявшую на коже, леденившую тело, леденившую так, как будто его пронзало сквозь кожу острой, мгновенной болью при каждом прикосновении крошечных белых хлопьев.
Мы увязали по колено в мягкой, холодной массе; чтобы сделать шаг, приходилось высоко поднимать ногу. По мере того как мы продвигались вперед, вой собаки становился все слышнее и громче. Вдруг дядя вскрикнул: