Работа состояла в том, чтобы заказать телефонный разговор, выслушать, что мистер Икс сейчас на встрече, подождать полчаса, а потом повторить попытку. Вспоминая статьи, которые я тогда писал, не могу найти ничего, достойного похвалы. Я гадал, сколько времени The Times сможет держать на работе такого неисправимого в своей непродуктивности писаку. Пытаясь повысить собственную результативность, я принялся просеивать сообщения информагентств. Все пользователи Atex могли звонить в Reuter или Associated Press, и вскоре я заметил, что в России и Восточной Европе происходит что-то серьезное. А поскольку у The Times не было штатных корреспондентов в Восточной Европе, я начал проявлять личный интерес к происходящему.
В порядке вещей было переписать текст агентства и заявить на него авторство, если ты сделал хотя бы один телефонный звонок и показал, что вложил в материал что-то свое. Я взял измором редактора внешнеполитического отдела Джорджа Брока и с его помощью вскоре создал сеть источников информации – преподавателей в таких местах, как Лондонская школа славянских языков и восточно-европейских исследований, которые с удовольствием подкидывали при случае нужную цитату.
Будь я в 1987–1988 годах поумнее, то обнаружил бы закономерности во всей той писанине, что тогда выдавал на-гора. Понял бы, что государственный социализм не только не способен удовлетворить материальные потребности, но и находится на грани взрыва. Говорят, что история начала наращивать обороты в 1980-е. Стыдно признаться, но я наблюдал за всем этим, не понимая, что происходит. Я был слишком занят тем, чтобы побыстрее поставить свою подпись под очередным материалом, и не морочил себе голову тем, что он может значить. Лишь годом позже, после того как я ушел из The Times при не самых приятных обстоятельствах, происходящее стало очевидно даже мне. Несчастные участники Варшавского договора не просто уступали в технологиях Рональду Рейгану. Они наконец осознали, что социализм с его государственным насаждением уравниловки не только порочен, но и несправедлив: номенклатура всегда достанет себе пару башмаков, недоступных массам. Каждый год, чуть ли не каждый месяц они видели, насколько отстают от Запада, демонстрирующего чудеса потребления и технологий.
Вот почему восточные немцы навострили свои трабанты на Запад. Вот почему рухнула Берлинская стена в ноябре 1989-го, через шесть месяцев после того, как я прибыл в Брюссель. И даже тогда, несмотря на все намеки, которые можно было уловить на страницах The Times, в других европейских столицах событие воспринимали с изумлением и тревогой. Тэтчер, казалось, попыталась помешать объединению Германии и провела реакционный семинар в Чекерсе (с 1921 года официальная загородная резиденция премьер-министра в графстве Бакингемшир. – Прим. пер.). Вывод гласил: гунны либо должны быть повержены, либо возьмут тебя за горло. Миттеран полетел в Киев для таинственной встречи с Горбачевым, где они безрезультатно пытались придумать, как воспрепятствовать неизбежному. Одним из немногих европейских государственных мужей, кто сразу понял масштаб и неизбежность перемен, был тогдашний французский премьер-министр, социалист Жак Делор, любитель курительных трубок и одежды от Кристиана Лакруа.
На днях я спросил 25-летнюю коллегу по The Spectator, знает ли она, кто это. «Имя знакомое», – ответила она осторожно. Вот, друзья мои, свидетельство скоротечной, как у жучка-светлячка, жизни журналистики. Кто знает, какую часть своей жизни я посвятил записыванию деяний Жака Делора? Месяцы, годы. А сегодняшние молодые люди (тут гневная пауза) даже не помнят, кто это!
Чем дольше я оставался в Брюсселе – где прослужил пять счастливых лет, – тем более очевидно становилось, что Европа уже не та.
Все журналисты, вероятно, тешат себя иллюзией, что влияют на историю, за обозрение которой им платят; что они, трепыхая крылышками, как мотыльки, могут вызвать бурю. Хочу похвастаться и абсолютно уверен, что это никого не колышет, но, похоже, я внес свою лепту в отказ датчан подписать Маастрихтский договор. 2 мая 1992 года я присутствовал на одной из тех увеселительных прогулок, которыми перемежается жизнь брюссельского корреспондента, – на неформальной встрече министров иностранных дел в живописном местечке Гуимар, в Португалии. Помню эту субботу. Время чаепития. Я иду к таксофону, останавливаюсь на пыльной площади, наблюдаю за двумя собаками, лежащими на солнце, потом звоню Фрэнку Тейлору, редактору международного отдела The Sunday Telegraph, чтобы выяснить, что с моей статьей. По моему мнению, это был хороший материал о планах Делора учредить пост европейского президента и сосредоточить еще больше власти в Брюсселе, когда Маастрихтский договор будет ратифицирован. Фрэнк счел материал просто потрясающим.
– Это настоящая сенсация, – захихикал он в бороду. – Я назвал статью «Делор планирует рулить Европой».
«Боже, – подумал я, – дерзкая формулировка». Я не был уверен, что мои друзья в Евросоюзе будут в восторге. Но сенсация так сенсация – центральная статья на первой полосе – и я с радостью согласился. Сообщение произвело впечатление. Конечно, у англичан за завтраком мармелад с бутербродов не свалился, но в Дании резонанс был огромный. До их референдума оставалось менее месяца, паранойя по поводу утраты страной независимости постоянно нарастала, и противники соглашения зацепились за публикацию. Ее многократно размножили, участники марша протеста в Копенгагене несли текст статьи на своих баннерах. И 2 июня, в чудный солнечный день, договор отклонили и проект сорвали.
Мне хотелось по-детски наивно полагать, что все началось с моей корреспонденции из Гуимара. Кто-то из The Sydney Morning Herald однажды доказывал, что, если бы не моя статья «Делор планирует рулить Европой», датчане не отклонили бы Маастрихтский договор, не разразился бы кризис валютных курсов, правительство Джона Мейджора не постиг бы хаос и т. д. Конечно, это чушь. У тори хватает и других проблем, а проблемы валютных курсов были связаны отнюдь не только с отказом Дании от договора.
Причина моего скептического отношения к интеграции заключается в том, что она постоянно вгоняла национальные интересы в прокрустово ложе. Универсальный механизм валютных курсов нам не подходил. Поэтому у меня были тягостные сомнения относительно единой валюты. То же самое в полной мере относилось и к планам политического объединения. Европе катастрофически не хватало единства в отношении Ирака. Но люди забывают, что она была катастрофически разобщена и во время первой войны в Персидском заливе. Бельгия не только отказалась послать свои войска. Она также отказалась продать нам боеприпасы, которых традиционно у Бельгии в избытке. Ширака критиковали за разрыв с англо-американской коалицией. Но Миттеран вел себя почти так же трусливо во время первой войны в Персидском заливе, и у меня мало сомнений в том, что он сделал бы то же самое. Поразительно, что все по-прежнему ожидают единства от Европы по любому действительно трудному вопросу внешней политики.
Когда маастрихтские переговоры достигли середины в июне 1991-го, тревожные новости пришли с Балкан. Здесь мы все пытались сфабриковать федеральное государство под лозунгом E pluribus unum («В многообразии едины»), а сербы и хорваты были готовы разрушить федеральную Югославию.
В течение трех лет проблема оставалась сугубо европейской, и это была беда. В самом начале был период, когда рассматривался вопрос о посылке экспедиционных войск, чтобы остановить этнические чистки, проводимые Милошевичем. Хёрд (Дуглас Хёрд – министр иностранных дел и по делам Содружества наций, 1989–1995 гг. – Прим. пер.) категорически выступал против подобной интервенции. В дальнейшем стратегия заключалась в примирении военных с данным положением, но при этом мы делали все, чтобы смягчить гуманитарную катастрофу. Только после осады Сараево и оскорбительной оценки операции ООН в Сребренице Соединенные Штаты решили, что пора и честь знать. Час Европы истек, и клинтоновская администрация осуществила политику под названием Lift and Strike, предусматривающую отмену эмбарго на поставки оружия боснийским мусульманам и бомбардировку сербов.