Будучи уверен, что театральных способностей у меня нет, я все же подал заявление на театроведческий факультет. И – вот это да! – меня приняли! А через месяц пришла повестка в армию, в тридцать девятом году начали брать студентов.
Я должен был явиться на призывной пункт. Через пять дней. Я относился к этому равнодушно и даже с интересом. Что делать с собой, я в то время не знал, пускай делают со мной что захотят, хотя бы ТАМ. К тому же так вышло, что ничего дорогого здесь, на «гражданке», я не оставлял. Как вдруг по телефону позвонила незнакомая девушка, которая про меня от кого-то все знала. (Потом выяснилось – от бывшего одноклассника.) В общем, телефонный розыгрыш. Но говорила хорошо, умно. И голос. Долгий разговор был. И вдруг она предлагает встретиться. И тут я, не смейтесь, испугался. Мне представилась девушка прекрасная и вся в белом, а я как раз через пять дней ухожу в армию, и не судьба ли устроила так, чтобы уходить было тяжело, – так наказала меня судьба.
Сказал ей об этом. Но она?
– Что вы, я такое маленькое, серенькое…
Встретились – я сразу успокоился. Правда, маленькая, серенькая. Но пять дней по улицам погуляли.
И вот, сидим в грузовых машинах, еще не стрижен-
ные. Женщины кругом плачут, а она смотрит снизу и говорит:
– Видишь, какая я у тебя бесчувственная… – И запнулась. Моторы уже тарахтят, плохо слышно.
– Что ты сказала, не понял?
– Я сказала: видишь, какая у тебя будет бесчувственная жена?
Вот это да. Машины тронулись, она побежала вслед. Потом мотор, что ли, заглох, остановились. И она поодаль остановилась, прислонилась к водосточной трубе. Опять поехали – она опять побежала. Потом отстала. В войну переписывались – все с кем-нибудь переписывались. Когда попал в госпиталь, она приехала. Нянечка нас пожалела, дала обед на двоих, на кухне.
А после войны и правда поженились. Долго жили трудно. Но теперь ничего. Я уже не молод. И она не молода. Я часто устаю. Она болеет. Посмотришь отсюда назад – как коротко было все, как просто…
Безвыходных положений нет. Если трудно вместе – можно разойтись. Если, напротив, конфликт на работе – можно найти другую, похуже. Если плохо в этом городе – можно уехать в другой, поменьше. Если больше невмоготу жить – можно перестать. Это случалось, и не раз, и с более достойными. Умерли все: Эйнштейн и Эйзенштейн, Гомер и Флобер, Фарадей и Фет… Безвыходных положений нет.
Нашу часть повезли за Москву и разместили в гигантской кирпичной казарме. В первое же воскресенье получил от моей девушки письмо, что она приедет ко мне и чтобы я пришел ее встречать.
Я пошел. Увольнительных нам еще не давали.
На дороге, довольно людной, я встретил капитана Линькова. Черный человек с металлическим голосом.
– Товарищ боец, ваша увольнительная, – остановил он меня.
– Увольнительной у меня нет, но я договорился с девушкой, что встречу ее.
– А ну – в часть!
– Я не могу, товарищ капитан. Я обещал, что приду ее встретить. Наложите на меня любое взыскание, но – потом.
– Товарищ боец, я вам приказываю вернуться в часть.
Поодаль стали останавливаться прохожие, мне было неловко, что он так кричит.
– Товарищ боец! Станьте по команде «смирно»!
– Простите, товарищ капитан, – попросил я, – все-таки я пойду. Не надо кричать, неудобно.
Он схватился за кобуру. Тогда как раз вышел приказ Тимошенко, что за невыполнение приказа командир имеет право стрелять.
– Я пошел, товарищ капитан, – сказал я, страдая от мелодраматичности этой сцены. – Простите меня, пожалуйста.
Я пошел. Стрелять он не стал.
Несколько дней меня не водили на чистку лошадей и хорошо кормили. Где-то, видимо, решался вопрос, что со мной делать. Но так ничего и не сделали, и я снова стал ходить на строевую подготовку и в конюшню.
Дедовщины тогда еще не было. Взамен было другое: как раз было узаконено правило, что командир за невыполнение приказа может рядового ударить по физиономии.
Была узаконена гауптвахта. Служили не два года, а три, а то и четыре, словом, до предстоящей войны. И так далее. Но тогда еще никто не кончал самоубийством, еще никто не подал примера, что ли…
Лицо нашего отделения определяли трое ребят с Горьковского автозавода. Зайцев – длинный, с приятным лицом, ловкий и мягкий в обхождении, Пестин – очень смышленый красивый парень, и Суродин – черный, цыганистый, он был страшно деликатен. Долгое время, когда я слышал слова «интеллигентный человек», я сразу представлял себе его.
В армии все друг о друге понятно, никому ничего не скрыть. Особенно на фронте, там – чуть поприветливей повел себя с командиром, незаметно уклонился за счет другого, – значит, ты уклонился, может быть, от смерти, переложил кровь на другого. Склонность к этому угадывалась сразу. Появилось слово «денщик».
Армия делает человека обыкновенным, рядовым, я не лучше никого, такой же, как все, и все такие же, как я.
Однажды штатский лектор обратился к нашему политруку с просьбой выделить человека, который знает стихи Маяковского. Выделили меня. Я должен был иллюстрировать стихами его лекцию. Так в будний день я попал в город.
После лекции я сидел с увольнительной в кармане на садовой скамейке. Немного наискосок, на другой скамье сидела компания девушек. Они о чем-то договаривались, хихикая, потом одна пересекла дорожку и села рядом со мной. Что я начну к ней приставать – это было им ясно. Но в будний день я был безопасен. Я решил не унижаться, сидел, не глядя на девушку, и думал о том, что я – личность ничем не хуже их, что я люблю Достоевского и Пастернака, что у нас в школе были такие же девочки, перед которыми я не стал бы унижаться, и т. д. Независимо посидев так достаточное время, я решил посмотреть на нее. Это была школьница. Такой я не встречал в своей жизни и едва ли когда-нибудь встречу. Она была красивая, серьезная, умная, все могла понять. Когда я потом рассказывал о ней в отделении, Суродин так ее назвал: «Звезда».
Я не смог подняться и уйти достойно. Я заговорил с ней и сказал, что понимаю, в чем дело, что она просто поспорила с девочками… Мы разговорились, подруги прошли мимо, позвали ее, но она махнула им рукой. А я говорил и говорил, я торопился, потому что до этого, мне казалось, я молчал всю жизнь. Она обещала прийти к казарме в воскресенье, но не пришла.
Однажды летом в воскресенье нас строем повели в Дом Красной армии смотреть кино. Я отбился, чтобы полтора часа неполноправно бродить по городу. К концу сеанса я подошел к ДКА, чтобы незаметно просочиться в строй и вернуться в казарму. Когда открыли двери кинозала, солдаты-мальчишки выскакивали с радостными воплями.
– Что такое?
– Война! – кричали они. – Сейчас объявили. Война с Германией.
Война! Это значит – конец казарме, заграничные страны и после победы – домой!
Мы шли строем, но пели, хохотали, и командиры нас не останавливали. Было смешно, что женщины у дверей и у ворот, глядя нам вслед, плакали.
Мы сидели в бетонированных дотах старой линии обороны под Полоцком. Ходили слухи, что Буденный уже взял Варшаву, Ворошилов подступает к Берлину[1]. Война вот-вот могла кончиться без нас. Мы требовали политрука, мы спрашивали, когда же наконец! Немецкие самолеты тихо летели над нашими головами куда-то в тыл и там сбрасывали бомбы.
Вскоре нас подняли по тревоге и повели назад к Полоцку. Белый город стал красно-черной развалиной. Женщины с тяжелыми мешками, спотыкаясь, шли по городу. Я представил себе, как, согнувшись под мешком, по кирпичам бредет та девушка, Звезда. А ей пристало ходить только прямо, пощелкивая каблучками.
Через некоторое время нас повели обратно в доты. Это было первое окружение.
Наши винтовочки образца 1891/1930 гг. – против автоматов, «Мессершмиттов», радиосвязи.