Это было время, когда одна из статей отца, опубликованная в местной газете, вызвала бурю негодования. Я и мои сестры уже не знали, как относиться к проявлению внимания со стороны посторонних людей. "Что он о себе возомнил! - останавливали нас на улице. - Кто ему дал право обсуждать дубленки наших детей!" Мы не ведали, кто дал право отцу обсуждать предметы чужого туалета, и растерянно молчали. Статья касалась вопросов воспитания. Среди прочего отец со свойственной ему прямотой и патетикой высказал убеждение, что ученики, как и прежде, должны носить одинаковую школьную форму, дабы внешний вид одних не смущал других. Учеников, по его мнению, вообще меньше всего должно волновать, кто во что одет, то ли дело свежесть воротников да линии стрелок на форменных брюках. Это мешает гармоничному развитию подростка. Впрочем, желание его выделиться среди сверстников понятно. Наиболее простой метод - отказаться от школьной формы, тем более когда родители состоятельные. Однако если отказ сознательно маскируется под один из видов протеста, что тоже способ самоутверждения, - требуется вмешательство педагогов и психологов.
В райкоме и роно радостно потирали руки. Чиновники от партии не решались на карательные меры против отказников, поскольку в большинстве своем те являлись отпрысками влиятельных людей и портить с ними отношения было небезопасно. А тут представилась возможность въехать в рай на чужом горбу. Собственно, статью пропустили с целью спровоцировать конфликт, чтобы в дальнейшем, сославшись на директивы партии, наказать виновных. Ведь по тогдашним неписаным законам не отреагировать на подобную публикацию было нельзя. Так оно и произошло: спешно созвали внеочередной пленум, где и всыпали кому надо и не надо, крайним же оказался отец. Бедный папа. Он сам был как ребенок, чистый и наивный. Воспитание, - писал он в статье, начинается в семье, а заканчивается в школе. И самое главное - научить ребенка думать самостоятельно. Но купленные в Кулаши у евреев новая дубленка и джинсы, которые наверняка привлекут к себе внимание однокашников, вряд ли поспособствуют этому. Наши дети должны проявлять себя в сфере учебы, познания, иначе грош цена родительской любви. И вдруг отец привел в пример меня и сестер, что, как казалось тогда, было неправильно. Мы действительно все десять лет ходили в школьной форме, я - в серой паре за шестнадцать рублей, а сестры - в коричневых платьях и черных фартуках за тридцать два рубля. И дело не в том, что таскали мы эту застиранную форму не от хорошей жизни, что иные мои сверстники щеголяли в дорогих "Levis Straus'ах", а я лишь облизывался. Просто мы решили, что статья для нас бесполезна. Какой смысл отказываться от того, чего у тебя не было в помине и никогда не будет. Педагогического эффекта можно достичь только в том случае, если есть выбор. Но мы ошибались. Много позже я понял, что статья скорее всего предназначалась мне и сестрам, и поразился мудрости отца. Мало заронить в душу зерна добра и справедливости, важно питать идеалы семьи - ежедневно, ежечасно, а это непросто. И только после того, как во имя этих идеалов человек добровольно откажется от чего-то важного для себя, можно будет утверждать, что цель достигнута, преодолена первая ступень духовного взросления. Подсознательно я чувствовал, что поступил бы правильно, встань передо мной дилемма, и обида душила меня, обида от невостребованности моего благородства. Отец видел все, но помалкивал, ухмыляясь в усы. Он-то не сомневался в нас. В этом смысле статья была лакмусовой бумажкой для нашей семьи. Но однажды вечером Жужу, не выдержав, бросилась на шею отцу и заревела. Глотая слезы, она сообщила, что в школу больше не пойдет, что на нее показывают пальцем, а малышня дразнит, и отец ответил, утерев ей мягкими подушечками ладоней глазницы, что человек выбирает режим существования раз и на всю жизнь, а не приспосабливается к обстоятельствам, иначе он подлец.
Мне было девять или десять лет, и я не мог до конца осознать смысл его слов, но я их ощущал, к тому же я боготворил отца. Да, ему иногда не хватало простоты и чувства юмора, и он говорил заумно, но по выражению его глаз я понимал, о чем идет речь. Отец всегда носил на лице печать одиночества, потому что знал лучше кого бы то ни было человеческую природу, и только великодушие не позволяло ему облечь это в вербальную форму. Если же становилось невмоготу, он уходил к Риони, а вернувшись, с жаром рассказывал домочадцам, как огромный черный ворон повадился встречать его у берега, слетает с дерева, лишь заприметит отца в отдалении, да каркает на всю округу. Скорее всего он придумал эту байку для хохмы. А может, действительно на берегу реки жил ворон и отец тревожил его покой... Здание музыкальной школы зеленое, двухэтажное, николаевских времен. Дверь то и дело распахивается, туда-обратно снуют детишки с нотными папками, с футлярами для скрипок и флейт, и дружелюбно заглядывают в объектив кинокамеры. Выходит плотная секретарша Гутара в черном обтягивающем платье (вечная вдова), с короткой стрижкой, присоединяется к тройке, и друзья начинают подтрунивать над ней, но секретарше это нравится - она расплылась в улыбке, нет-нет да стреляет глазками в объектив. Затем все, кроме отца, входят в здание, а папа остается один, словно бы размышляя о чем-то. Он направляется в сторону библиотеки, останавливается у фонтанчика, ослабляет галстук и пьет воду большими глотками. Наконец выпрямляется, достает из кармана платок и вытирает губы. Камера задерживается на его лице, чуточку небритом и, как всегда, печальном, и я ловлю себя на мысли, что с тех пор отец так и не смог утолить жажду.
Кто же снимал эти кадры? Кто сопровождал его? Мама? Нет, исключено. Она вкалывала целыми днями. Кто-то из сослуживцев? Навряд ли. И тут меня осенило: Отставкич. Зачем он снимал? Из праздного любопытства? Не похоже кадры скомпонованы довольно аккуратно, во всем ощущается законченность, основательность. Набирался опыта? Ведь, в конце концов, он стал профессиональным видеооператором - свадьбы, крестины, юбилеи и т. д. - и сытно кормил семью. Нет, думаю, Отставкич просек, что отец превращается в эпицентр неких событий, и поспешил запечатлеть того в момент кризиса. В любом случае проведенные съемки характеризуют Отставкича не с худшей стороны...
- Когда все живы-здоровы, вроде как никуда и не нужно спешить! донеслось до меня сквозь сон.
Я проснулся ранним утром на своем гусарском диване. Бабушка возилась на кухне. Спать больше не хотелось, но я валялся с закрытыми глазами, наслаждаясь свободой. На серванте, в зале, работал приемник, играл Армстронг, и нога моя, торчащая из-под одеяла, дергалась в такт музыке. Внезапно я услышал смех отца, негромкий и сухой, ровно кто-то тряс дырчатой солонкой, и его подхватил чистый, высокий хохот мамы, - Господи, они стояли в изголовье минуты две по крайней мере и наблюдали мой утренний танец. Я вскочил и с криком: "Ах, вы подсматриваете!" - бросился их тискать и обнимать. Отец отстранил мыльную щеку - он брился - и сказал: "Эй, эй, испачкаешься!" - а мама чмокнула меня в ухо, звонко так, и это была радость...
О, Смерть! Я преклоняю перед тобой голову. Лишь ты никогда не ошибаешься в людях. Я терял немало близких, и каждый раз убеждался, что твой выбор точен. Ты не жизнь обрываешь, ты оттачиваешь человечность и предотвращаешь подлость. Но это лишь слова...
Вдруг пространство крутанулось, что мельничный жернов, и я потерял сознание. И снова видение пульсирующей картофелины, в общем-то, гладкой, с небольшими розовыми шишечками. Они дышали. Потянулся к ней, чтобы обнять, ощущение, будто затекли руки, и это была бесконечность. В горле застрял тугой комок, и мне хотелось вытолкнуть его, вытолкнуть, изрыгнуть, но не получалось... Утро было теплое, светлое, и надо мною склонились лица. Мама сидела подле, держа мою ладонь, и плакала, а папа пытался заглянуть через головы.
- Как ты, богатырь? - спросил дядя Бено, поблескивая толстыми линзами очков.
- Хорошо, - ответил я.
- Если хочется поплакать, не стесняйся, поплачь, я тебе разрешаю, сказал он и погладил меня по лицу.